Максим Горький

Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу.
Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю.
Они шли, пели и смеялись; мужчины – бронзовые, с пышными, черными усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах; женщины и девушки – веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже бронзовые. Их волосы, шелковые и черные, были распущены, ветер, теплый и легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили все дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их все прекраснее.
Кто-то играл на скрипке… девушка пела мягким контральто, слышался смех…
Воздух был пропитан острым запахом моря и жирными испарениями земли, незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут – мягкие, как клубы дыма, сизые и пепельно-голубые, там – резкие, как обломки скал, матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно-голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинками звезд. Все это – звуки и запахи, тучи и люди – было странно красиво и грустно, казалось началом чудной сказки. И все как бы остановилось в своем росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи.
– Что ты не пошел с ними? – кивнув головой, спросила старуха Изергиль.
Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями.
– Не хочу, – ответил я ей.
– У!.. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны… Боятся тебя наши девушки… А ведь ты молодой и сильный…
Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, и стала такой жирной и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей.
– Смотри, вон идет Ларра!
Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, – она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они.
– Никого нет там! – сказал я.
– Ты слеп больше меня, старухи. Смотри – вон, темный, бежит степью!
Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени.
– Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра?
– Потому что это – он. Он уже стал теперь как тень, – пора! Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать бог с человеком за гордость!..
– Расскажи мне, как это было! – попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту сказку.
«Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку, чтоб укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там.
Вот какая щедрая земля в той стране!
Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками.
Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но – не нашли ее. И забыли о ней, как забывают об всем на земле».
Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах.
«Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже; когда он стал слабеть, то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них…
Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если все чтут их – он не хочет делать этого. О!.. тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали:
– Ему нет места среди нас! Пусть идет куда хочет.
Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, – к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его, да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла.
Всех, кто видел это, оковал страх, – впервые при них так убивали женщину. И долго все молчали, глядя на нее, лежавшую с открытыми глазами и окровавленным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с ней, и был горд, – не опустил своей головы, как бы вызывая на нее кару. Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя, что убить сейчас же – слишком просто и не удовлетворит их».
Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и все обильнее лил на степь голубоватую мглу…
«И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления… Хотели разорвать его лошадьми – и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много – и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго:
– Спросим его, почему он сделал это? Спросили его об этом. Он сказал:
– Развяжите меня! Я не буду говорить связанный! А когда развязали его, он спросил:
– Что вам нужно? – спросил так, точно они были рабы…
– Ты слышал… – сказал мудрец.
– Зачем я буду объяснять вам мои поступки?
– Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно ты умрешь ведь… Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем…
– Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что случилось. Я убил ее потому, мне кажется, – что меня оттолкнула она… А мне было нужно ее.
– Но она не твоя! – сказали ему.
– Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет только речь, руки и ноги… а владеет он животными, женщинами, землей… и многим еще…
Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда – жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым.
Долго говорили с ним и наконец увидели, что он считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое одиночество он обрекал себя. У него не было ни племени, ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого.
Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но теперь недолго они говорили, – тот, мудрый, не мешавший им судить, заговорил сам:
– Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание; вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание ему – в нем самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание!
И тут произошло великое. Грянул гром с небес, – хотя на них не было туч. Это силы небесные подтверждали речь мудрого. Все поклонились и разошлись. А этот юноша, который теперь получил имя Ларра, что значит: отверженный, выкинутый вон, – юноша громко смеялся вслед людям, которые бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его – не был человеком… А этот – был человек. И вот он стал жить, вольный, как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек – все, что хотел. В него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился около людей, долго – не один десяток годов. Но вот однажды он подошел близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул громко:
– Не троньте его. Он хочет умереть!
И все остановились, не желая облегчить участь того, кто делал им зло, не желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша этот смех, и все искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее руками. И вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но сломался нож – точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его головы.
– Он не может умереть! – с радостью сказали люди. И ушли, оставив его. Он лежал кверху лицом и видел – высоко в небе черными точками плавали могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду… Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков – ничего. И все ищет, ходит, ходит… Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей… Вот как был поражен человек за гордость!»
Старуха вздохнула, замолчала, и ее голова, опустившись на грудь, несколько раз странно качнулась.
Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показалось мне. И стало почему-то страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота.
На берегу запели, – странно запели. Сначала раздался контральто, – он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала, а первый все лился впереди его… – третий, четвертый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов.
Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам, прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх.
Шума волн не слышно было за голосами…

– Слышал ли ты, чтоб где-нибудь еще так пели? – спросила Изергиль, поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом.
– Не слыхал. Никогда не слыхал…
– И не услышишь. Мы любим петь. Только красавцы могут хорошо петь, – красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за день те, которые поют там? С восхода по закат работали, взошла луна, и уже – поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот – поют.
– Но здоровье… – начал было я.
– Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье – то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придет ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры дожила – хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!..
Я посмотрел ей в лицо. Ее черные глаза были все-таки тусклы, их не оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы, заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них лежала прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, которою была обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми черными глазами.
Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом:
– Я жила с матерью под Фальчи, на самом берегу Бырлада; и мне было пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий, гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна:
«Эй, нет ли у вас вина… и поесть мне?» Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит: «Вот какая красавица живет тут!.. А я и не знал про это!» Точно он уж знал всех красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины… А через четыре дня дала уже и всю себя… Мы всь катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И едем… Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про все и побила меня, уговаривал все меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда – только поет да целуется, ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них были любезные тут… Так вот тем – весело было. Иная ждет, ждет своего карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в драке, – и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадет к ней. Подарки подносил богатые – легко же ведь доставалось все им! И пирует у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их… Как ее звали? Забыла как… Все стала забывать теперь. Много времени прошло с той поры, все забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был хорош… Рыжий был, весь рыжий – и усы, и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо… А я, как кошка, вскочила ему на грудь да и впилась зубами в щеку… С той поры у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала ее…
– А рыбак куда девался? – спросил я.
– Рыбак? А он… тут… Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала все уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом – ничего, пристал к ним и другую завел… Их обоих и повесили вместе – и рыбака и этого гуцула. Я ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул трубку и кричит: «Прощай!..» Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а остальные ушли… Все-таки румыну заплатили после… Хутор сожгли и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал.
– Это ты сделала? – наудачу спросил я.
– Много было друзей у гуцулов, не одна я… Кто был их лучшим другом, тот и справил им поминки…
Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум морских волн, – задумчивый, мятежный шум был славной второй рассказу о мятежной жизни. Все мягче становилась ночь, и все больше разрождалось в ней голубого сияния луны, а неопределенные звуки хлопотливой жизни ее невидимых обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн… ибо усиливался ветер.
– А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, – ничего… Но скучно стало… – всь женщины, женщины… Восемь было их у него… Целый день едят, спят и болтают глупые речи… Или ругаются, квохчут, как курицы… Он был уж немолодой, этот турок. Седой почти и такой важный, богатый. Говорил – как владыка… Глаза были черные… Прямые глаза… Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти увидала… Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то. «Едешь ко мне?» – говорит. «О да, поеду!» – «Хорошо!» И я поехала. Богатый он был, этот турок. И сын у него уже был – черненький мальчик, гибкий такой… Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка… Убежала в Болгарию, в Лом-Паланку… Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего – уже не помню.
Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька… и к ней из монастыря другого, – около Арцер-Паланки, помню, – ходил брат, тоже монашек… Такой… как червяк, все извивался предо мной… И когда я выздоровела, то ушла с ним… в Польшу его.
– Погоди!.. А где маленький турок?
– Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви… но стал сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало солнца… так и сох все… Помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый, как льдинка, а все еще в нем горит любовь… И все просит наклониться и поцеловать его… Я любила его и, помню, много целовала… Потом уж он совсем стал плох – не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с ним… он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный… мертвый… Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная… а он – что же?.. Мальчик!..

Поведала рассказчику интересные истории, это было в Бессарабии на берегу моря. Была ночь, тени бросали бегущие облака в свете луны и старуха начала свою сказку о могучем племени скотоводов, которые много лет тому назад жили в одной щедрой стране. Как то в один из дней над ними пролетал большой орел, он похитил очень красивую девушку их племени. Долго горевали, но потом забыли. Прошло долгих двадцать лет и вдруг она вернулась, но не одна, а с очень красивым и сильным юношей. Девушка сказала, что этот парень - сын орла. Внешне он совсем не отличался от людей из племени, но вот его глаза - они были всегда холодными и гордыми, орлиными. Он с надменностью относился к соплеменникам, даже к старейшинам, так как был уверен, что он необыкновенный. Люди терпели, но однажды рассердившись очень сильно, им все же пришлось изгнать этого юношу из своего племени. Юноша ничуть не расстроился, он рассмеялся всем в ответ, а потом подошел к девушке, которая была дочерью почтенного старейшины, и обнял её на глазах у всех. Девушка со злостью отталкивает наглеца, а за это он ее просто убивает.­­­­­ ­

Юношу хватают, связывают, но не убивают, его наказывают одиночеством, считая смерть слишком легким и простым наказанием. Когда люди из племени пытались с ним поговорить, то они сразу поняли, что этот юноша не видит никого вокруг, он считает - что он первый на земле, а любит только себя одного.

Молодого человека назвали Ларрой , это означает «отверженный». Ему приходится жить совсем одному,­ только изредка похищая у этого племени красивых девушек для своих утех и скот для пропитания. Он был совершенно неуязвимым, даже когда в него стреляли и попадали стрелами из лука. Так прошло много времени и однажды люди из племени увидели, что Ларра очень близко подошёл к ним, даже не пытаясь защититься. И вот теперь они поняли, что он сам хочет своей смерти, но они не стали его трогать. Даже когда он сам, выхватив нож, ударил им в свою грудь, то лезвие ножа сломалось, как будто ударилось о камень. Стало ясно, что он просто не мог умереть. И пришлось ему ходить как тень в ожидании своей смерти. Ему не было места среди простых людей. Так Ларра был наказан за свою чрезмерную гордость.

Глава 2

Затем старуха начала свой автобиографический рассказ. В юности ей пришлось очень много работать - ткать ковры. А когда наступала ночь, убегала к своему любимому человеку до самого утра. Потом её возлюбленным был веселый моряк, с которым она каталась на лодке. Но все молодые люди ей быстро надоедали и она снова находила других.­ Был у нее и гуцул: временами ласковый, но иногда он бил ее. После она полюбила турка и жила в его гареме. Но ей очень скоро, всего через неделю, стало скучно, и она убежала оттуда,­ но не одна, а с сыном турка, которому было шестнадцать лет. Но то ли от любви сильной, то ли от тоски по своему дому он очень скоро умер. В жизни молодой Изергиль был случай, когда одна женщина, приревновав к ней своего любимого, ударила ее в грудь ножом. Лечили девушку в монастыре, где она повстречала поляка - брата монашенки, которая ее выхаживала. Молодые уехали в Польшу. Но долго жить вместе не смогли, слишком они были разные. Девушка ничему не была обучена, поэтому зарабатывать на жизнь ей пришлось своим телом. Были у нее разные мужчины, один из них осыпал ее золотом, но и с ним тоже жизнь не сложилась.

Уже в сорокалетнем возрасте ей встретился молодой щляхтич, он был очень красивый, но всегда над ней смеялся. Он сам бросает Изергиль. Женщина, узнав, что он ушел на войну, потом попал в плен, все же нашла его. Она убила часового, чтобы освободить мужчину, которого очень любила. Но и с ним не сложилось, снова Изергиль уходит. Она потом вышла замуж, но год назад муж умер, и она осталась одна.

Глава 3

С­ наступлением ночи Изергиль спросила собеседника, не замечает ли он появившиеся искры в ночной степи? И начала свой новый рассказ-сказку о Данко . Она поведала о том, что в давние времена жили в непроходимых лесах, окруженных болотами и степью, древние люди. Однажды к ним пришли завоеватели, чтобы прогнать их в самую глубь дремучего старого леса, окруженного болотом, с которого поднимается зловонный смрад, от которого люди начали умирать. Им было очень тяжело и было решено идти на поклон к завоевателям, чтобы стать их рабами. Но вдруг появляется бесстрашный Данко и спасает этих людей, совершив свой подвиг. Он уговорил этих бедных запуганных людей пройти через лес, чтобы не быть в рабстве. Люди, видя его решимость и смелость, поверили в него,­ и пошли вместе с этим отважным юношей. Очень трудным был их путь, от решимости уже не оставалось ни капли. Люди были обессилены, их силы таяли на глазах. Они стыдились своей слабости, и в полном отчаянии выместили всю свою злобу на молодом человеке. Когда Данко сказал, что люди слабы, то они просто очень сильно озлобились и решили его убить, решив, что он не сможет им помочь и вывести из этого леса. Данко понимал, что без его помощи людям не обойтись,­ и что здесь они обречены на верную смерть. Огонь желания помочь этим бедным заблуждающимся людям загорелся в глазах юноши, но они его поняли неправильно, подумав, что он просто рассвирепел. Тогда они решили его окружить и убить. Как только люди встали вокруг Данко, он смог разорвать руками грудь и, вырвав из нее свое сердце, высоко поднять его над головой. Факел любви к ним осветил весь лес,­ и люди кинувшись за юношей, сразу же нашли выход из него. Лес вдруг кончился. Перед взором людей открылся очень красивый вид на лучезарную степь, они очень обрадовались этому. А их «предводитель» упал на землю и умер, ведь у него не было уже сердца. Только один очень трусливый человек наступил на еще горящее сердце. Оно угасло, рассыпавшись на искры. Человек, как и все его соплеменники, боялся признаться в своей слабости и трусости. Этим объясняется его поступок. А в степи теперь с началом грозы всегда появляются голубые огни - это искры от любящего людей сердца Данко.

Я слышал эти рассказы под Аккерманом, в Бессарабии, на морском берегу. Однажды вечером, кончив дневной сбор винограда, партия молдаван, с которой я работал, ушла на берег моря, а я и старуха Изергиль остались под густой тенью виноградных лоз и, лежа на земле, молчали, глядя, как тают в голубой мгле ночи силуэты тех людей, что пошли к морю. Они шли, пели и смеялись; мужчины — бронзовые, с пышными, черными усами и густыми кудрями до плеч, в коротких куртках и широких шароварах; женщины и девушки — веселые, гибкие, с темно-синими глазами, тоже бронзовые. Их волосы, шелковые и черные, были распущены, ветер, теплый и легкий, играя ими, звякал монетами, вплетенными в них. Ветер тек широкой, ровной волной, но иногда он точно прыгал через что-то невидимое и, рождая сильный порыв, развевал волосы женщин в фантастические гривы, вздымавшиеся вокруг их голов. Это делало женщин странными и сказочными. Они уходили все дальше от нас, а ночь и фантазия одевали их все прекраснее. Кто-то играл на скрипке... девушка пела мягким контральто, слышался смех... Воздух был пропитан острым запахом моря и жирными испарениями земли, незадолго до вечера обильно смоченной дождем. Еще и теперь по небу бродили обрывки туч, пышные, странных очертаний и красок, тут — мягкие, как клубы дыма, сизые и пепельно-голубые, там — резкие, как обломки скал, матово-черные или коричневые. Между ними ласково блестели темно-голубые клочки неба, украшенные золотыми крапинками звезд. Все это — звуки и запахи, тучи и люди — было странно красиво и грустно, казалось началом чудной сказки. И все как бы остановилось в своем росте, умирало; шум голосов гас, удаляясь, перерождался в печальные вздохи. — Что ты не пошел с ними? — кивнув головой, спросила старуха Изергиль. Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями. — Не хочу, — ответил я ей. — У!.. стариками родитесь вы, русские. Мрачные все, как демоны... Боятся тебя наши девушки... А ведь ты молодой и сильный... Луна взошла. Ее диск был велик, кроваво-красен, она казалась вышедшей из недр этой степи, которая на своем веку так много поглотила человеческого мяса и выпила крови, отчего, наверное, стала такой жирной и щедрой. На нас упали кружевные тени от листвы, я и старуха покрылись ими, как сетью. По степи, влево от нас, поплыли тени облаков, пропитанные голубым сиянием луны, они стали прозрачней и светлей. — Смотри, вон идет Ларра! Я смотрел, куда старуха указывала своей дрожащей рукой с кривыми пальцами, и видел: там плыли тени, их было много, и одна из них, темней и гуще, чем другие, плыла быстрей и ниже сестер, — она падала от клочка облака, которое плыло ближе к земле, чем другие, и скорее, чем они. — Никого нет там! — сказал я. — Ты слеп больше меня, старухи. Смотри — вон, темный, бежит степью! Я посмотрел еще и снова не видел ничего, кроме тени. — Это тень! Почему ты зовешь ее Ларра? —Потому что это — он. Он уже стал теперь как тень, — nopal Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их. Вот что может сделать бог с человеком за гордость!.. — Расскажи мне, как это было! — попросил я старуху, чувствуя впереди одну из славных сказок, сложенных в степях. И она рассказала мне эту сказку. «Многие тысячи лет прошли с той поры, когда случилось это. Далеко за морем, на восход солнца, есть страна большой реки, в той стране каждый древесный лист и стебель травы дает столько тени, сколько нужно человеку, чтоб укрыться в ней от солнца, жестоко жаркого там. Вот какая щедрая земля в той стране! Там жило могучее племя людей, они пасли стада и на охоту за зверями тратили свою силу и мужество, пировали после охоты, пели песни и играли с девушками. Однажды, во время пира, одну из них, черноволосую и нежную, как ночь, унес орел, спустившись с неба. Стрелы, пущенные в него мужчинами, упали, жалкие, обратно на землю. Тогда пошли искать девушку, но — не нашли ее. И забыли о ней, как забывают обо всем на земле». Старуха вздохнула и замолчала. Ее скрипучий голос звучал так, как будто это роптали все забытые века, воплотившись в ее груди тенями воспоминаний. Море тихо вторило началу одной из древних легенд, которые, может быть, создались на его берегах. «Но через двадцать лет она сама пришла, измученная, иссохшая, а с нею был юноша, красивый и сильный, как сама она двадцать лет назад. И, когда ее спросили, где была она, она рассказала, что орел унес ее в горы и жил с нею там, как с женой. Вот его сын, а отца нет уже, когда он стал слабеть, то поднялся в последний раз высоко в небо и, сложив крылья, тяжело упал оттуда на острые уступы горы, насмерть разбился о них... Все смотрели с удивлением на сына орла и видели, что он ничем не лучше их, только глаза его были холодны и горды, как у царя птиц. И разговаривали с ним, а он отвечал, если хотел, или молчал, а когда пришли старейшие племени, он говорил с ними, как с равными себе. Это оскорбило их, и они, назвав его неоперенной стрелой с неотточенным наконечником, сказали ему, что их чтут, им повинуются тысячи таких, как он, и тысячи вдвое старше его. А он, смело глядя на них, отвечал, что таких, как он, нет больше; и если все чтут их — он не хочет делать этого. О!.. тогда уж совсем рассердились они. Рассердились и сказали: — Ему нет места среди нас! Пусть идет куда хочет. Он засмеялся и пошел, куда захотелось ему, — к одной красивой девушке, которая пристально смотрела на него; пошел к ней и, подойдя, обнял ее. А она была дочь одного из старшин, осудивших его. И, хотя он был красив, она оттолкнула его, потому что боялась отца. Она оттолкнула его, да и пошла прочь, а он ударил ее и, когда она упала, встал ногой на ее грудь, так, что из ее уст кровь брызнула к небу, девушка, вздохнув, извилась змеей и умерла. Всех, кто видел это, оковал страх, — впервые при них так убивали женщину. И долго все молчали, глядя на нее, лежавшую с открытыми глазами и окровавленным ртом, и на него, который стоял один против всех, рядом с ней, и был горд, — не опустил своей головы, как бы вызывая на нее кару. Потом, когда одумались, то схватили его, связали и так оставили, находя, что убить сейчас же — слишком просто и не удовлетворит их». Ночь росла и крепла, наполняясь странными, тихими звуками. В степи печально посвистывали суслики, в листве винограда дрожал стеклянный стрекот кузнечиков, листва вздыхала и шепталась, полный диск луны, раньше кроваво-красный, бледнел, удаляясь от земли, бледнел и все обильнее лил на степь голубоватую мглу... «И вот они собрались, чтобы придумать казнь, достойную преступления... Хотели разорвать его лошадьми — и это казалось мало им; думали пустить в него всем по стреле, но отвергли и это; предлагали сжечь его, но дым костра не позволил бы видеть его мучений; предлагали много — и не находили ничего настолько хорошего, чтобы понравилось всем. А его мать стояла перед ними на коленях и молчала, не находя ни слез, ни слов, чтобы умолять о пощаде. Долго говорили они, и вот один мудрец сказал, подумав долго: — Спросим его, почему он сделал это? Спросили его об этом. Он сказал: — Развяжите меня! Я не буду говорить связанный! А когда развязали его, он спросил: — Что вам нужно? — спросил так, точно они были рабы... — Ты слышал...— сказал мудрец. — Зачем я буду объяснять вам мои поступки? — Чтоб быть понятым нами. Ты, гордый, слушай! Все равно ты умрешь ведь... Дай же нам понять то, что ты сделал. Мы остаемся жить, и нам полезно знать больше, чем мы знаем... — Хорошо, я скажу, хотя я, может быть, сам неверно понимаю то, что случилось. Я убил ее потому, мне кажется, — что меня оттолкнула она... А мне было нужно ее. — Но она не твоя! — сказали ему. — Разве вы пользуетесь только своим? Я вижу, что каждый человек имеет только речь, руки и ноги... а владеет он животными, женщинами, землей... и многим еще... Ему сказали на это, что за все, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда — жизнью. А он отвечал, что он хочет сохранить себя целым. Долго говорили с ним и наконец увидели, что он считает себя первым на земле и, кроме себя, не видит ничего. Всем даже страшно стало, когда поняли, на какое одиночество он обрекал себя. У него не было ни племени, ни матери, ни скота, ни жены, и он не хотел ничего этого. Когда люди увидали это, они снова принялись судить о том, как наказать его. Но теперь недолго они говорили, — тот, мудрый, не мешавший им судить, заговорил сам: — Стойте! Наказание есть. Это страшное наказание; вы не выдумаете такого в тысячу лет! Наказание ему — в нем самом! Пустите его, пусть он будет свободен. Вот его наказание! И тут произошло великое. Грянул гром с небес, — хотя на них не было туч. Это силы небесные подтверждали речь мудрого. Все поклонились и разошлись. А этот юноша, который теперь получил имя Ларра, что значит: отверженный, выкинутый вон, — юноша громко смеялся вслед людям, которые бросили его, смеялся, оставаясь один, свободный, как отец его. Но отец его — не был человеком... А этот — был человек. И вот он стал жить, вольный, как птица. Он приходил в племя и похищал скот, девушек — все, что хотел. В него стреляли, но стрелы не могли пронзить его тела, закрытого невидимым покровом высшей кары. Он был ловок, хищен, силен, жесток и не встречался с людьми лицом к лицу. Только издали видели его. И долго он, одинокий, так вился около людей, долго — не один десяток годов. Но вот однажды он подошел близко к людям и, когда они бросились на него, не тронулся с места и ничем не показал, что будет защищаться. Тогда один из людей догадался и крикнул громко: — Не троньте его! Он хочет умереть! И все остановились, не желая облегчить участь того, кто делал им зло, не желая убивать его. Остановились и смеялись над ним. А он дрожал, слыша этот смех, и все искал чего-то на своей груди, хватаясь за нее руками. И вдруг он бросился на людей, подняв камень. Но они, уклоняясь от его ударов, не нанесли ему ни одного, и когда он, утомленный, с тоскливым криком упал на землю, то отошли в сторону и наблюдали за ним. Вот он встал и, подняв потерянный кем-то в борьбе с ним нож, ударил им себя в грудь. Но сломался нож — точно в камень ударили им. И снова он упал на землю и долго бился головой об нее. Но земля отстранялась от него, углубляясь от ударов его головы. — Он не может умереть! — с радостью сказали люди. И ушли, оставив его. Он лежал кверху лицом и видел — высоко в небе черными точками плавали могучие орлы. В его глазах было столько тоски, что можно было бы отравить ею всех людей мира. Так, с той поры остался он один, свободный, ожидая смерти. И вот он ходит, ходит повсюду... Видишь, он стал уже как тень и таким будет вечно! Он не понимает ни речи людей, ни их поступков — ничего. И все ищет, ходит, ходит... Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей... Вот как был поражен человек за гордость!» Старуха вздохнула, замолчала, и ее голова, опустившись на грудь, несколько раз странно качнулась. Я посмотрел на нее. Старуху одолевал сон, показалось мне. И стало почему-то страшно жалко ее. Конец рассказа она вела таким возвышенным, угрожающим тоном, а все-таки в этом тоне звучала боязливая, рабская нота. На берегу запели, — странно запели. Сначала раздался контральто, — он пропел две-три ноты, и раздался другой голос, начавший песню сначала и первый все лился впереди его...— третий, четвертый, пятый вступили в песню в том же порядке. И вдруг ту же песню, опять-таки сначала, запел хор мужских голосов. Каждый голос женщин звучал совершенно отдельно, все они казались разноцветными ручьями и, точно скатываясь откуда-то сверху по уступам, прыгая и звеня, вливаясь в густую волну мужских голосов, плавно лившуюся кверху, тонули в ней, вырывались из нее, заглушали ее и снова один за другим взвивались, чистые и сильные, высоко вверх. Шума волн не слышно было за голосами...

II

— Слышал ли ты, чтоб где-нибудь еще так пели? — спросила Изергиль, поднимая голову и улыбаясь беззубым ртом. — Не слыхал. Никогда не слыхал... — И не услышишь. Мы любим петь. Только красавцы могут хорошо петь, — красавцы, которые любят жить. Мы любим жить. Смотри-ка, разве не устали за день те, которые поют там? С восхода по закат работали, взошла луна, и уже — поют! Те, которые не умеют жить, легли бы спать. Те, которым жизнь мила, вот — поют. — Но здоровье...— начал было я. — Здоровья всегда хватит на жизнь. Здоровье! Разве ты, имея деньги, не тратил бы их? Здоровье — то же золото. Знаешь ты, что я делала, когда была молодой? Я ткала ковры с восхода по закат, не вставая почти. Я, как солнечный луч, живая была и вот должна была сидеть неподвижно, точно камень. И сидела до того, что, бывало, все кости у меня трещат. А как придет ночь, я бежала к тому, кого любила, целоваться с ним. И так я бегала три месяца, пока была любовь; все ночи этого времени бывала у него. И вот до какой поры дожила — хватило крови! А сколько любила! Сколько поцелуев взяла и дала!.. Я посмотрел ей в лицо. Ее черные глаза были все-таки тусклы, их не оживило воспоминание. Луна освещала ее сухие, потрескавшиеся губы, заостренный подбородок с седыми волосами на нем и сморщенный нос, загнутый, словно клюв совы. На месте щек были черные ямы, и в одной из них лежала прядь пепельно-седых волос, выбившихся из-под красной тряпки, которою была обмотана ее голова. Кожа на лице, шее и руках вся изрезана морщинами, и при каждом движении старой Изергиль можно было ждать, что сухая эта кожа разорвется вся, развалится кусками и предо мной встанет голый скелет с тусклыми черными глазами. Она снова начала рассказывать своим хрустящим голосом: — Я жила с матерью под Фальми, на самом берегу Бырлата; и мне было пятнадцать лет, когда он явился к нашему хутору. Был он такой высокий, гибкий, черноусый, веселый. Сидит в лодке и так звонко кричит он нам в окна: «Эй, нет ли у вас вина... и поесть мне?» Я посмотрела в окно сквозь ветви ясеней и вижу: река вся голубая от луны, а он, в белой рубахе и в широком кушаке с распущенными на боку концами, стоит одной ногой в лодке, а другой на берегу. И покачивается, и что-то поет. Увидал меня, говорит: «Вот какая красавица живет тут!.. А я и не знал про это!» Точно он уж знал всех красавиц до меня! Я дала ему вина и вареной свинины... А через четыре дня дала уже и всю себя... Мы всё катались с ним в лодке по ночам. Он приедет и посвистит тихо, как суслик, а я выпрыгну, как рыба, в окно на реку. И едем... Он был рыбаком с Прута, и потом, когда мать узнала про все и побила меня, уговаривал все меня уйти с ним в Добруджу и дальше, в дунайские гирла. Но мне уж не нравился он тогда — только поет да целуется, ничего больше! Скучно это было уже. В то время гуцулы шайкой ходили по тем местам, и у них были любезные тут... Так вот тем — весело было. Иная ждет, ждет своего карпатского молодца, думает, что он уже в тюрьме или убит где-нибудь в драке, — и вдруг он один, а то с двумя-тремя товарищами, как с неба, упадет к ней. Подарки подносил богатые — легко же ведь доставалось все им! И пирует у нее, и хвалится ею перед своими товарищами. А ей любо это. Я и попросила одну подругу, у которой был гуцул, показать мне их... Как ее звали? Забыла как... Все стала забывать теперь. Много времени прошло с той поры, все забудешь! Она меня познакомила с молодцом. Был хорош... Рыжий был, весь рыжий — и усы и кудри! Огненная голова. И был он такой печальный, иногда ласковый, а иногда, как зверь, ревел и дрался. Раз ударил меня в лицо... А я, как кошка, вскочила ему на грудь, да и впилась зубами в щеку... С той поры у него на щеке стала ямка, и он любил, когда я целовала ее... — А рыбак куда девался? — спросил я. — Рыбак? А он... тут... Он пристал к ним, к гуцулам. Сначала все уговаривал меня и грозил бросить в воду, а потом — ничего, пристал к ним и другую завел... Их обоих и повесили вместе — и рыбака и этого гуцула. Я ходила смотреть, как их вешали. В Добрудже это было. Рыбак шел на казнь бледный и плакал, а гуцул трубку курил. Идет себе и курит, руки в карманах, один ус на плече лежит, а другой на грудь свесился. Увидал меня, вынул трубку и кричит: «Прощай!..» Я целый год жалела его. Эх!.. Это уж тогда с ними было, как они хотели уйти в Карпаты к себе. На прощанье пошли к одному румыну в гости, там их и поймали. Двоих только, а нескольких убили, а остальные ушли... Все-таки румыну заплатили после... Хутор сожгли и мельницу, и хлеб весь. Нищим стал. — Это ты сделала? — наудачу спросил я. — Много было друзей у гуцулов, не одна я... Кто был их лучшим другом, тот и справил им поминки... Песня на берегу моря уже умолкла, и старухе вторил теперь только шум морских волн, — задумчивый, мятежный шум был славной второй рассказу о мятежной жизни. Все мягче становилась ночь, и все больше разрождалось в ней голубого сияния луны, а неопределенные звуки хлопотливой жизни ее невидимых обитателей становились тише, заглушаемые возраставшим шорохом волн... ибо усиливался ветер. — А то еще турка любила я. В гареме у него была, в Скутари. Целую неделю жила, — ничего... Но скучно стало...— всё женщины, женщины... Восемь было их у него... Целый день едят, спят и болтают глупые речи... Или ругаются, квохчут, как курицы... Он был уж немолодой, этот турок. Седой почти и такой важный, богатый. Говорил — как владыка... Глаза были черные... Прямые глаза... Смотрят прямо в душу. Очень он любил молиться. Я его в Букурешти увидала... Ходит по рынку, как царь, и смотрит так важно, важно. Я ему улыбнулась. В тот же вечер меня схватили на улице и привезли к нему. Он сандал и пальму продавал, а в Букурешти приехал купить что-то. «Едешь ко мне?» — говорит. «О да, поеду!» — «Хорошо!» И я поехала. Богатый он был, этот турок. И сын у него уже был — черненький мальчик, гибкий такой... Ему лет шестнадцать было. С ним я и убежала от турка... Убежала в Болгарию, в Лом-Паланку... Там меня одна болгарка ножом ударила в грудь за жениха или за мужа своего — уже не помню. Хворала я долго в монастыре одном. Женский монастырь. Ухаживала за мной одна девушка, полька... и к ней из монастыря другого, — около Арцер-Паланки, помню, — ходил брат, тоже монашек... Такой... как червяк, все извивался предо мной... И когда я выздоровела, то ушла с ним... в Польшу его. — Погоди!.. А где маленький турок? — Мальчик? Он умер, мальчик. От тоски по дому или от любви... но стал сохнуть он, так, как неокрепшее деревцо, которому слишком много перепало солнца... так и сох все... помню, лежит, весь уже прозрачный и голубоватый, как льдинка, а все еще в нем горит любовь... И все просит наклониться и поцеловать его... Я любила его и, помню, много целовала... Потом уж он совсем стал плох — не двигался почти. Лежит и так жалобно, как нищий милостыни, просит меня лечь с ним рядом и греть его. Я ложилась. Ляжешь с ним... он сразу загорится весь. Однажды я проснулась, а он уж холодный... мертвый... Я плакала над ним. Кто скажет? Может, ведь это я и убила его. Вдвое старше его я была тогда уж. И была такая сильная, сочная... а он — что же?.. Мальчик!.. Она вздохнула и — первый раз я видел это у нее — перекрестилась трижды, шепча что-то сухими губами. — Ну, отправилась ты в Польшу...— подсказал я ей. — Да... с тем, маленьким полячком. Он был смешной и подлый. Когда ему нужна была женщина, он ластился ко мне котом и с его языка горячий мед тек, а когда он меня не хотел, то щелкал меня словами, как кнутом. Раз как-то шли мы по берегу реки, и вот он сказал мне гордое, обидное слово. О! О!.. Я рассердилась! Я закипела, как смола! Я взяла его на руки и, как ребенка, — он был маленький, — подняла вверх, сдавив ему бока так, что он посинел весь. И вот я размахнулась и бросила его с берега в реку. Он кричал. Смешно так кричал. Я смотрела на него сверху, а он барахтался там, в воде. Я ушла тогда. И больше не встречалась с ним. Я была счастлива на это: никогда не встречалась после с теми, которых когда-то любила. Это нехорошие встречи, все равно как бы с покойниками. Старуха замолчала, вздыхая. Я представлял себе воскрешаемых ею людей. Вот огненно-рыжий, усатый гуцул идет умирать, спокойно покуривая трубку. У него, наверное, были холодные, голубые глаза, которые на все смотрели сосредоточенно и твердо. Вот рядом с ним черноусый рыбак с Прута; плачет, не желая умирать, и на его лице, бледном от предсмертной тоски, потускнели веселые глаза, и усы, смоченные слезами, печально обвисли по углам искривленного рта. Вот он, старый, важный турок, наверное, фаталист и деспот, и рядом с ним его сын, бледный и хрупкий цветок Востока, отравленный поцелуями. А вот тщеславный поляк, галантный и жестокий, красноречивый и холодный... И все они — только бледные тени, а та, которую они целовали, сидит рядом со мной живая, но иссушенная временем, без тела, без крови, с сердцем без желаний, с глазами без огня, — тоже почти тень. Она продолжала: — В Польше Стало трудно мне. Там живут холодные и лживые люди. Я не знала их змеиного языка. Все шипят... Что шипят? Это бог дал им такой змеиный язык за то, что они лживы. Шла я тогда, не зная куда, и видела, как они собирались бунтовать с вами, русскими. Дошла до города Бохнии. Жид один купил меня; не для себя купил, а чтобы торговать мною. Я согласилась на это. Чтобы жить — надо уметь что-нибудь делать. Я ничего не умела и за это платила собой. Но я подумала тогда, что ведь, если я достану немного денег, чтобы воротиться к себе на Бырлат, я порву цепи, как бы они крепки ни были. И жила я там. Ходили ко мне богатые паны и пировали у меня. Это им дорого стоило. Дрались из-за меня они, разорялись. Один добивался меня долго и раз вот что сделал; пришел, а слуга за ним идет с мешком. Вот пан взял в руки тот мешок и опрокинул его над моей головой. Золотые монеты стукали меня по голове, и мне весело было слушать их звон, когда они падали на пол. Но я все-таки выгнала пана. У него было такое толстое, сырое лицо, и живот — как большая подушка. Он смотрел, как сытая свинья. Да, выгнала я его, хотя он и говорил, что продал все земли свои, и дома, и коней, чтобы осыпать меня золотом. Я тогда любила одного достойного пана с изрубленным лицом. Все лицо было у него изрублено крест-накрест саблями турок, с которыми он незадолго перед тем воевал за греков. Вот человек!.. Что ему греки, если он поляк? А он пошел, бился с ними против их врагов. Изрубили его, у него вытек один глаз от ударов, и два пальца на левой руке были тоже отрублены... Что ему греки, если он поляк? А вот что: он любил подвиги. А когда человек любит подвиги, он всегда умеет их сделать и найдет, где это можно. В жизни, знаешь ли ты, всегда есть место подвигам. И те, которые не находят их для себя, — те просто лентяи или трусы, или не понимают жизни, потому что, кабы люди понимали жизнь, каждый захотел бы оставить после себя свою тень в ней. И тогда жизнь не пожирала бы людей бесследно... О, этот, рубленый, был хороший человек! Он готов был идти на край света, чтобы делать что-нибудь. Наверное, ваши убили его во время бунта. А зачем вы ходили бить мадьяр? Ну-ну, молчи!.. И, приказывая мне молчать, старая Изергиль вдруг замолчала сама, задумалась. — Знала также я и мадьяра одного. Он однажды ушел от меня, — зимой это было, — и только весной, когда стаял снег, нашли его в поле с простреленной головой. Вот как! Видишь — не меньше чумы губит любовь людей; коли посчитать — не меньше... Что я говорила? О Польше... Да, там я сыграла свою последнюю игру. Встретила одного шляхтича... Вот был красив! Как черт. Я же стара уж была, эх, стара! Было ли мне четыре десятка лет? Пожалуй, что и было... А он был еще и горд, и избалован нами, женщинами. Дорого он мне стал... да. Он хотел сразу так себе взять меня, но я не далась. Я не была никогда рабой, ничьей. А с жидом я уже кончила, много денег дала ему... И уже в Кракове жила. Тогда у меня все было: и лошади, и золото, и слуги... Он ходил ко мне, гордый демон, и все хотел, чтоб я сама кинулась ему в руки. Мы поспорили с ним... Я даже, — помню, — дурнела от этого. Долго это тянулось... Я взяла свое: он на коленях упрашивал меня... Но только взял, как уж и бросил. Тогда поняла я, что стала стара... Ох, это было мне не сладко! Вот уж не сладко!.. Я ведь любила его, этого черта... а он, встречаясь со мной, смеялся... подлый он был! И другим он смеялся надо мной, а я это знала. Ну, уж горько было мне, скажу! Но он был тут, близко, и я все-таки любовалась им. А как вот ушел он биться с вами, русскими, тошно стало мне. Ломала я себя, но не могла сломать... И решила поехать за ним. Он около Варшавы был, в лесу. Но когда я приехала, то узнала, что уж побили их ваши... и что он в плену, недалеко в деревне. «Значит, — подумала я, — не увижу уже его больше!» А видеть хотелось. Ну, стала стараться увидать... Нищей оделась, хромой, и пошла, завязав лицо, в ту деревню, где был он. Везде казаки и солдаты... дорого мне стоило быть там! Узнала я, где поляки сидят, и вижу, что трудно попасть туда. А нужно мне это было. И вот ночью подползла я к тому месту, где они были. Ползу по огороду между гряд и вижу: часовой стоит на моей дороге... А уж слышно мне — поют поляки и говорят громко. Поют песню одну... к матери бога... И тот там же поет... Аркадэк мой. Мне горько стало, как подумала я, что раньше за мной ползали... а вот оно, пришло время — и я за человеком поползла змеей по земле и, может, на смерть свою ползу. А этот часовой уже слушает, выгнулся вперед. Ну, что же мне? Встала я с земли и пошла на него. Ни ножа у меня нет, ничего, кроме рук да языка. Жалею, что не взяла ножа. Шепчу: «Погоди!..» А он, солдат этот, уже приставил к горлу мне штык. Я говорю ему шепотом: «Не коли, погоди, послушай, коли у тебя душа есть! Не могу тебе ничего дать, а прошу тебя...» Он опустил ружье и также шепотом говорит мне: «Пошла прочь, баба! пошла! Чего тебе?» Я сказала ему, что сын у меня тут заперт... «Ты понимаешь, солдат, — сын! Ты ведь тоже чей-нибудь сын, да? Так вот посмотри на меня — у меня есть такой же, как ты, и вон он где! Дай мне посмотреть на него, может, он умрет скоро... и, может, тебя завтра убьют... будет плакать твоя мать о тебе? И ведь тяжко будет тебе умереть, не взглянув на нее, твою мать? И моему сыну тяжко же. Пожалей же себя и его, и меня — мать!..» Ох, как долго говорила я ему! Шел дождь и мочил нас. Ветер выл и ревел, и толкал меня то в спину, то в грудь. Я стояла и качалась перед этим каменным солдатом... А он все говорил: «Нет!» И каждый раз, как я слышала его холодное слово, еще жарче во мне вспыхивало желание видеть того, Аркадэка... Я говорила и мерила глазами солдата — он был маленький, сухой и все кашлял. И вот я упала на землю перед ним и, охватив его колени, все упрашивая его горячими словами, свалила солдата на землю. Он упал в грязь. Тогда я быстро повернула его лицом к земле и придавила его голову в лужу, чтоб он не кричал. Он не кричал, а только все барахтался, стараясь сбросить меня с своей спины. Я же обеими руками втискивала его голову глубже в грязь. Он и задохнулся... Тогда я бросилась к амбару, где пели поляки. «Аркадэк!..» — шептала я в щели стен. Они догадливые, эти поляки, — и, услыхав меня, не перестали петь! Вот его глаза против моих. «Можешь ты выйти отсюда?» — «Да, через пол!» — сказал он. «Ну, иди же». И вот четверо их вылезло из-под этого амбара: трое и Аркадэк мой. «Где часовые?» — спросил Аркадэк. «Вон лежит!..» И они пошли тихо-тихо, согнувшись к земле. Дождь шел, ветер выл громко. Мы ушли из деревни и долго молча шли лесом. Быстро так шли. Аркадэк держал меня за руку, и его рука была горяча и дрожала. О!.. Мне так хорошо было с ним, пока он молчал. Последние это были минуты — хорошие минуты моей жадной жизни. Но вот мы вышли на луг и остановились. Они благодарили меня все четверо. Ох, как они долго и много говорили мне что-то! Я все слушала и смотрела на своего пана. Что же он сделает мне? И вот он обнял меня и сказал так важно... Не помню, что он сказал, но так выходило, что теперь он в благодарность за то, что я увела его, будет любить меня... И стал он на колени предо мной, улыбаясь, и сказал мне: «Моя королева!» Вот какая лживая собака была это!.. Ну, тогда я дала ему пинка ногой и ударила бы его в лицо, да он отшатнулся и вскочил. Грозный и бледный стоит он предо мной... Стоят и те трое, хмурые все. И все молчат. Я посмотрела на них... Мне тогда стало — помню — только скучно очень, и такая лень напала на меня... Я сказала им: «Идите!» Они, псы, спросили меня: «Ты воротишься туда, указать наш путь?» Вот какие подлые! Ну, все-таки ушли они. Тогда и я пошла... А на другой день взяли меня ваши, но скоро отпустили. Тогда увидела я, что пора мне завести гнездо, будет жить кукушкой! Уж тяжела стала я, и ослабели крылья, и перья потускнели... Пора, пора! Тогда я уехала в Галицию, а оттуда в Добруджу. И вот уже около трех десятков лет живу здесь. Был у меня муж, молдаванин; умер с год тому времени. И живу я вот! Одна живу... Нет, не одна, а вон с теми. Старуха махнула рукой к морю. Там все было тихо. Иногда рождался какой-то краткий, обманчивый звук и умирал тотчас же. — Любят они меня. Много я рассказываю им разного. Им это надо. Еще молодые все... И мне хорошо с ними. Смотрю и думаю: «Вот и я, было время, такая же была... Только тогда, в мое время, больше было в человеке силы и огня, и оттого жилось веселее и лучше... Да!..» Она замолчала. Мне грустно было рядом с ней. Она же дремала, качая головой, и тихо шептала что-то... может быть, молилась. С моря поднималась туча — черная, тяжелая, суровых очертаний, похожая на горный хребет. Она ползла в степь. С ее вершины срывались клочья облаков, неслись вперед ее и гасили звезды одну за другой. Море шумело. Недалеко от нас, в лозах винограда, целовались, шептали и вздыхали. Глубоко в степи выла собака... Воздух раздражал нервы странным запахом, щекотавшим ноздри. От облаков падали на землю густые стаи теней и ползли по ней, ползли, исчезали, являлись снова... На месте луны осталось только мутное опаловое пятно, иногда его совсем закрывал сизый клочок облака. И в степной дали, теперь уже черной и страшной, как бы притаившейся, скрывшей в себе что-то, вспыхивали маленькие голубые огоньки. То там, то тут они на миг являлись и гасли, точно несколько людей, рассыпавшихся по степи далеко друг от друга, искали в ней что-то, зажигая спички, которые ветер тотчас же гасил. Это были очень странные голубые языки огня, намекавшие на что-то сказочное. — Видишь ты искры? — спросила меня Изергиль. — Вон те, голубые? — указывая ей на степь, сказал я. — Голубые? Да, это они... Значит, летают все-таки! Ну-ну... Я уж вот не вижу их больше. Не могу я теперь многого видеть. — Откуда эти искры? — спросил я старуху. Я слышал кое-что раньше о происхождении этих искр, но мне хотелось послушать, как расскажет о том же старая Изергиль. — Эти искры от горящего сердца Данко. Было на свете сердце, которое однажды вспыхнуло огнем... И вот от него эти искры. Я расскажу тебе про это... Тоже старая сказка... Старое, все старое! Видишь ты, сколько в старине всего?.. А теперь вот нет ничего такого — ни дел, ни людей, ни сказок таких, как в старину... Почему?.. Ну-ка, скажи! Не скажешь... Что ты знаешь? Что все вы знаете, молодые? Эхе-хе!.. Смотрели бы в старину зорко — там все отгадки найдутся... А вот вы не смотрите и не умеете жить оттого... Я не вижу разве жизнь? Ох, все вижу, хоть и плохи мои глаза! И вижу я, что не живут люди, а всё примеряются, примеряются и кладут на это всю жизнь. И когда обворуют сами себя, истратив время, то начнут плакаться на судьбу. Что же тут — судьба? Каждый сам себе судьба! Всяких людей я нынче вижу, а вот сильных нет! Где ж они?.. И красавцев становится все меньше. Старуха задумалась о том, куда девались из жизни сильные и красивые люди, и, думая, осматривала темную степь, как бы ища в ней ответа. Я ждал ее рассказа и молчал, боясь, что, если спрошу ее о чем-либо, она опять отвлечется в сторону. И вот она начала рассказ.

III

«Жили на земле в старину одни люди, непроходимые леса окружали с трех сторон таборы этих людей, а с четвертой — была степь. Были это веселые, сильные и смелые люди. И вот пришла однажды тяжелая пора: явились откуда-то иные племена и прогнали прежних в глубь леса. Там были болота и тьма, потому что лес был старый, и так густо переплелись его ветви, что сквозь них не видать было неба, и лучи солнца едва могли пробить себе дорогу до болот сквозь густую листву. Но когда его лучи падали на воду болот, то подымался смрад, и от него люди гибли один за другим. Тогда стали плакать жены и дети этого племени, а отцы задумались и впали в тоску. Нужно было уйти из этого леса, и для того были две дороги: одна — назад, — там были сильные и злые враги, другая — вперед, там стояли великаны-деревья, плотно обняв друг друга могучими ветвями, опустив узловатые корни глубоко в цепкий ил болота. Эти каменные деревья стояли молча и неподвижно днем в сером сумраке и еще плотнее сдвигались вокруг людей по вечерам, когда загорались костры. И всегда, днем и ночью, вокруг тех людей было кольцо крепкой тьмы, оно точно собиралось раздавить их, а они привыкли к степному простору. А еще страшней было, когда ветер бил по вершинам деревьев и весь лес глухо гудел, точно грозил и пел похоронную песню тем людям. Это были все-таки сильные люди, и могли бы они пойти биться насмерть с теми, что однажды победили их, но они не могли умереть в боях, потому что у них были заветы, и коли б умерли они, то пропали б с ними из жизни и заветы. И потому они сидели и думали в длинные ночи, под глухой шум леса, в ядовитом смраде болота. Они сидели, а тени от костров прыгали вокруг них в безмолвной пляске, и всем казалось, что это не тени пляшут, а торжествуют злые духи леса и болота... Люди всё сидели и думали. Но ничто — ни работа, ни женщины не изнуряют тела и души людей так, как изнуряют тоскливые думы. И ослабли люди от дум... Страх родился среди них, сковал им крепкие руки, ужас родили женщины плачем над трупами умерших от смрада и над судьбой скованных страхом живых, — и трусливые слова стали слышны в лесу, сначала робкие и тихие, а потом все громче и громче... Уже хотели идти к врагу и принести ему в дар волю свою, и никто уже, испуганный смертью, не боялся рабской жизни... Но тут явился Данко и спас всех один». Старуха, очевидно, часто рассказывала о горящем сердце Данко. Она говорила певуче, и голос ее, скрипучий и глухой, ясно рисовал предо мной шум леса, среди которого умирали от ядовитого дыхания болота несчастные, загнанные люди... «Данко — один из тех людей, молодой красавец. Красивые — всегда смелы. И вот он говорит им, своим товарищам: — Не своротить камня с пути думою. Кто ничего не делает, с тем ничего не станется. Что мы тратим силы на думу да тоску? Вставайте, пойдем в лес и пройдем его сквозь, ведь имеет же он конец — все на свете имеет конец! Идемте! Ну! Гей!.. Посмотрели на него и увидали, что он лучший из всех, потому что в очах его светилось много силы и живого огня. — Веди ты нас! — сказали они. Тогда он повел...» Старуха помолчала и посмотрела в степь, где все густела тьма. Искорки горящего сердца Данко вспыхивали где-то далеко и казались голубыми воздушными цветами, расцветая только на миг. «Повел их Данко. Дружно все пошли за ним — верили в него. Трудный путь это был! Темно было, и на каждом шагу болото разевало свою жадную гнилую пасть, глотая людей, и деревья заступали дорогу могучей стеной. Переплелись их ветки между собой; как змеи, протянулись всюду корни, и каждый шаг много стоил пота и крови тем людям. Долго шли они... Все гуще становился лес, все меньше было сил! И вот стали роптать на Данко, говоря, что напрасно он, молодой и неопытный, повел их куда-то. А он шел впереди их и был бодр и ясен. Но однажды гроза грянула над лесом, зашептали деревья глухо, грозно. И стало тогда в лесу так темно, точно в нем собрались сразу все ночи, сколько их было на свете с той поры, как он родился. Шли маленькие люди между больших деревьев и в грозном шуме молний, шли они, и, качаясь, великаны-деревья скрипели и гудели сердитые песни, а молнии, летая над вершинами леса, освещали его на минутку синим, холодным огнем и исчезали так же быстро, как являлись, пугая людей. И деревья, освещенные холодным огнем молний, казались живыми, простирающими вокруг людей, уходивших из плена тьмы, корявые, длинные руки, сплетая их в густую сеть, пытаясь остановить людей. А из тьмы ветвей смотрело на идущих что-то страшное, темное и холодное. Это был трудный путь, и люди, утомленные им, пали духом. Но им стыдно было сознаться в бессилии, и вот они в злобе и гневе обрушились на Данко, человека, который шел впереди их. И стали они упрекать его в неумении управлять ими, — вот как! Остановились они и под торжествующий шум леса, среди дрожащей тьмы, усталые и злые, стали судить Данко. — Ты, — сказали они, — ничтожный и вредный человек для нас! Ты повел нас и утомил, и за это ты погибнешь! — Вы сказали: «Веди!» — и я повел! — крикнул Данко, становясь против них грудью.— Во мне есть мужество вести, вот потому я повел вас! А вы? Что сделали вы в помощь себе? Вы только шли и не умели сохранить силы на путь более долгий! Вы только шли, шли, как стадо овец! Но эти слова разъярили их еще более. — Ты умрешь! Ты умрешь! — ревели они. А лес все гудел и гудел, вторя их крикам, и молнии разрывали тьму в клочья. Данко смотрел на тех, ради которых он понес труд, и видел, что они — как звери. Много людей стояло вокруг него, но не было на лицах их благородства, и нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, без него они погибнут. И вот его сердце вспыхнуло огнем желания спасти их, вывести на легкий путь, и тогда в его очах засверкали лучи того могучего огня... А они, увидав это, подумали, что он рассвирепел, отчего так ярко и разгорелись очи, и они насторожились, как волки, ожидая, что он будет бороться с ними, и стали плотнее окружать его, чтобы легче им было схватить и убить Данко. А он уже понял их думу, оттого еще ярче загорелось в нем сердце, ибо эта их дума родила в нем тоску. А лес все пел свою мрачную песню, и гром гремел, и лил дождь... — Что сделаю я для людей?! — сильнее грома крикнул Данко. И вдруг он разорвал руками себе грудь и вырвал из нее свое сердце и высоко поднял его над головой. Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям, а тьма разлетелась от света его и там, глубоко в лесу, дрожащая, пала в гнилой зев болота. Люди же, изумленные, стали как камни. — Идем! — крикнул Данко и бросился вперед на свое место, высоко держа горящее сердце и освещая им путь людям. Они бросились за ним, очарованные. Тогда лес снова зашумел, удивленно качая вершинами, но его шум был заглушен топотом бегущих людей. Все бежали быстро и смело, увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца. И теперь гибли, но гибли без жалоб и слез. А Данко все был впереди, и сердце его все пылало, пылало! И вот вдруг лес расступился перед ним, расступился и остался сзади, плотный и немой, а Данко и все те люди сразу окунулись в море солнечного света и чистого воздуха, промытого дождем. Гроза была — там, сзади них, над лесом, а тут сияло солнце, вздыхала степь, блестела трава в брильянтах дождя и золотом сверкала река... Был вечер, и от лучей заката река казалась красной, как та кровь, что била горячей струей из разорванной груди Данко. Кинул взор вперед себя на ширь степи гордый смельчак Данко, — кинул он радостный взор на свободную землю и засмеялся гордо. А потом упал и — умер. Люди же, радостные и полные надежд, не заметили смерти его и не видали, что еще пылает рядом с трупом Данко его смелое сердце. Только один осторожный человек заметил это и, боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой... И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло...» — Вот откуда они, голубые искры степи, что являются перед грозой! Теперь, когда старуха кончила свою красивую сказку, в степи стало страшно тихо, точно и она была поражена силой смельчака Данко, который сжег для людей свое сердце и умер, не прося у них ничего в награду себе. Старуха дремала. Я смотрел на нее и думал: «Сколько еще сказок и воспоминаний осталось в ее памяти?» И думал о великом горящем сердце Данко и о человеческой фантазии, создавшей столько красивых и сильных легенд. Дунул ветер и обнажил из-под лохмотьев сухую грудь старухи Изергиль, засыпавшей все крепче. Я прикрыл ее старое тело и сам лег на землю около нее. В степи было тихо и темно. По небу все ползли тучи, медленно, скучно... Море шумело глухо и печально.

В рассказе Горького "Старуха Изергиль" 3 главы. Предлагаем вам прочитать краткое содержание каждой из них.

Глава 1

Автор услышал рассказы, о которых пойдет речь, в Бессарабии. Когда работа была окончена, молдаване отправились на берег моря, а автор остался со старухой Изергиль. Тени облаков проплыли по степи. Изергиль сказала, что это Ларра. Автору стало любопытно, кто это такой, и старуха рассказала ему следующую легенду.

В одной прекрасной богатой стране за морем жило племя людей. Эти могучие люди охотились, пасли стада. Во время одного из пиров орел забрал девушку. Все племя искало ее, но найти не удалось, и о ней забыли. Спустя 20 лет девушка вернулась. Она была иссохшей и измученной. Женщина привела с собой сильного и красивого юношу и объявила, что она жена орла, а этот парень - ее сын. Муж девушки, орел, постарел. Когда он ослабел, он бросился с высоты на скалы и умер, и женщина вернулась в племя.

Глаза юноши смотрели гордо и холодно. Он разговаривал со старейшинами на равных, не хотел почитать их, ведь он единственный в своем роде, других таких нет. Племя ответило, что ему среди них не место, пусть он уходит прочь. Юноша обнял красивую девушку, дочь одного из старейшин. Она оттолкнула его, так как боялась отцовского гнева. Тогда сын орла ударил ее. Она упала, юноша встал ей на грудь, и она умерла. Это был первый случай убийства женщины на людях. Юноша смотрел на собравшихся гордо. Его связали и начали думать, что делать с ним. На вопрос о причине такого поступка юноша сказал, что девушка оттолкнула его, а она была ему нужна. Все поняли, насколько он эгоистичен, и им стало страшно за юношу, ведь он обрекает себя на одиночество. Мудрец сказал, что наказание не нужно, оно в нем самом. Решили отпустить его.

Юноша получил имя Ларра, что означает отверженный. Он был свободен и одинок, как орел, его отец. Юноша жил один, смеялся над людьми, похищал у них скот и все, что было ему нужно. В него стреляли, однако стрелы не пронзали Ларру. Долго жил юноша одиноко возле людей. И вот однажды он пришел к ним и не защищался, когда они на него бросились. Люди догадались, что он решил умереть, и не убили его, чтобы не облегчить таким образом участь отверженного. Ларра бился головой о землю, чтобы умереть, но у него не получалось покончить с собой. С тех пор сын орла бродит по земле. Он стал похожим на тень. Так человек был наказан за гордость.

Глава 2

Старуха Изергиль, услышав пение, спросила автора, слышал ли он когда-нибудь, чтобы люди так пели. Лишь красивые, любящие жизнь люди способны так хорошо петь. Она начала вспоминать молодость.

Изергиль в юности целыми днями ткала ковры. А после работы она шла к любимому. Когда ей было 15, Изергиль полюбила рыбака, и все ночи они проводили вместе. Однако рыбак в скором времени ей надоел, так как он только целовался и пел. Тогда Изергиль познакомилась с одним вольнолюбивым гуцулом, ласковым и печальным, который иногда дрался. Однажды он ее ударил, и Изергиль укусила его в щеку. Осталась ямочка, и гуцул любил, когда она целовала его в это место. Гуцула и рыбака, который через некоторое время пристал к гуцулам, повесили вместе. Их выдал румын, к которому они зашли в гости. У румына после казни кто-то сжег мельницу. Возможно, это была Изергиль, хоть старуха и сказала, что румына многие люди не любили.

Старуха вспомнила и турка, которого когда-то любила. Он увидел Изергиль на рынке и решил взять ее в гарем. Скучно стало Изергиль у него, и она сбежала в Болгарию с сыном этого турка. Он был совсем еще ребенком, и вскоре зачах.

Одна болгарка, мстя за своего мужа или жениха, ранила ее в грудь, и монашенка-полька выходила ее. Изергиль сбежала от нее вместе с братом монашенки, тоже монахом. Тот часто обижал ее. Однажды во время очередной ссоры она схватила его и бросила в речку.

В Польше Изергиль было трудно, так как там жили холодные люди. В Бохнии Изергиль купил один жид, который хотел торговать ею. Она согласилась. Богатые люди ходили к ней, многие даже из-за нее разорились. Один богатый пан продал все свое имущество, чтобы осыпать Изергиль золотом. Но он не нравился ей. В это время она любила другого пана, который воевал против турков. У него было изрезанное лицо. Пан воевал за греков просто из-за любви к подвигам. Наверное, этого пана убили во время польского бунта. Изергиль любила и мадьяра, тело которого затем было затем найдено в поле. Кто-то прострелил ему голову.

Изергиль удалось выкупить себя у жида, после чего она жила в Кракове. Здесь ей понравился молодой шляхтич. Он хотел, чтобы та сама отдалась ему. Однако Изергиль сделала так, что шляхтич полюбил ее и сам начал ее добиваться. Когда ему это удалось, он сразу же ее бросил, и Изергиль поняла, что стала старой. Она отправилась за этим шляхтичем, который поехал сражаться с русскими. Ей сообщили, что он попал в плен. Изергиль очень хотелось повидать его, поэтому она решила отправиться в деревню, где он находился. Переоделась нищенкой. Долго Изергиль уговаривала часового, чтобы тот пустил ее повидать сына. Однако тот не поддавался, и ей пришлось задушить его. Она освободила шляхтича и трех его друзей. Тот горячо благодарил ее, однако Изергиль не хотелось любви, которая исходит из благодарности, и она оттолкнула шляхтича.

Изергиль поняла, что пришло время заиметь свой дом, и отправилась в Галицию, а затем в Добруджу, где прожила 30 лет. Ее муж, молдаванин, уже скончался, и она живет одна.

В конце второй главы рассказа "Изергиль" Горького говорится о том, что старуха заметила голубые огоньки, которые вспыхивали в степи. Она сказала автору, что эти огоньки - искры горящего сердца Данко. О нем пойдет речь в следующей главе.

Глава 3

В давние времена жили смелые и веселые люди. Непроходимые леса окружали этих людей с трех сторон, а с четвертой - степь. Но вот появились племена, заставившие людей уйти в глубь леса. Тьма и болота окружали их. Враги не выпускали их из леса. Люди боялись уходить дальше в лес, так как не знали, что там и насколько лес большой. Умереть в бою они не хотели, так как в этом случае их заветы умерли бы вместе с ними. И они решили остаться в глубине леса. Грустные думы изнуряли их и сделали их слабыми, трусливыми. Но Данко спас всех.

Это был молодой, смелый и красивый юноша. Он повел людей за собой через лес, так как знал, что у всего на свете есть конец. И они доверились ему.

Путь был непростым, идти пришлось долго. Лес становился гуще и гуще, а сил оставалось все меньше. Среди людей началось недовольство. Лишь Данко, который шел впереди, оставался бодрым.

Однажды началась гроза. Люди совсем выбились из сил и упали духом, однако они стыдились своего бессилия, поэтому обрушились с гневом и злобой на Данко, упрекая его в том, что он не умеет ими управлять. Тот ответил, что они сами шли за ним, подобно стаду овец, и не берегли силы на долгий путь. Люди разозлились и решили убить своего вожака.

Данко любил людей, и сердце юноши вспыхнуло желанием их спасти. Люди подумали, что огонь в глазах Данко - ярость, и укрепились в своем желании убить его. Тогда юноша достал из груди сердце и поднял его над головой. Сердце Данко пылало подобно солнцу. Освещая им путь, он повел людей дальше. Наконец лес расступился, и люди оказались в степи. Данко гордо засмеялся, а затем упал и умер. Однако люди были поглощены своей радостью и не заметили смерти того, кто указал им путь. Один осторожный человек увидел, что сердце Данко еще пылает, и наступил на него ногой. Рассыпавшись, оно угасло.

Изергиль задремала. Тихо и темно было в степи.

1

Эти рассказы автор слышал в Бессарабии. Молдаване, с которыми он работал, разошлись, осталась только старуха Изергиль. «Время согнуло ее пополам, черные когда-то глаза были тусклы и слезились. Ее сухой голос звучал странно, он хрустел, точно старуха говорила костями». Указывая на тень от облака, старуха утверждает, что это JIappa идет по степи. «Он живет тысячи лет, солнце высушило его тело, кровь и кости, и ветер распылил их». Старуха рассказывает сказку о том, как бог наказал человека за гордость.

В далекой и богатой стране жило племя могучих и веселых людей. Однажды, во время пира, орел унес красивую девушку. Ее не нашли и вскоре о ней забыли. Она вернулась через двадцать лет, измученная и постаревшая, и привела с собой красивого юношу, ее сына от орла. Юноша был горд и высокомерен: его глаза были холодны, он разговаривает со старейшинами племени как с равными, не желает их чтить, потому что он единственный в своем роде. Лappa отправляется к красивой девушке, дочери. одного из старшин. Она отталкивает его, потому что боится отца. Юноша бьет ее, встает ногой ей на грудь, и девушка умирает. Окружающие стоят некоторое время оцепенев, но потом хватают его и решают придумать казнь, достойную преступления. Ни одна казнь не кажется им достойной. Даже мать не решается заступаться за Ларру. Затем Ларру спрашивают, почему он убил девушку. Он отвечает, что убил ее за то, что она его оттолкнула. Старейшины возражают, что «за все, что человек берет, он платит собой: своим умом и силой, иногда - жизнью». Ларра же считает себя первым па земле и, кроме себя, не видит ничего. Люди обрекают Ларру на свободу и одиночество. С неба раздается гром, юноша становится бессмертным. Десятки лет он скитался по земле и, наконец, захотел умереть от руки человека. Ho люди догадываются

о его намерениях и не убивают его, а поднимают на смех. Лappa не может и сам покончить с собой. С тех пор он ходит повсюду, свободный, тоскующий, ожидающий смерти. «Ему нет жизни, и смерть не улыбается ему. И нет ему места среди людей...»

2

Издалека доносится красивая песня. Старуха улыбается и начинает рассказывать о себе. В молодости она по целым дням ткала ковры, хотя «как солнечный луч, живая была». А по ночам бежала к тому, кого любила. В 15 лет она встретила красивого, высокого, черноусого, веселого рыбака. Между ними вспыхивает чувство. Ho вскоре Изергиль наскучивает однообразие их отношений (он только «пел и целовался»). Она просит подругу познакомить ее с гуцулами. Она познакомила ее с рыжим, кудрявым молодцом, ласковым и горячим (однажды он ударил ее в лицо, она в ответ укусила его в щеку. На этом месте впоследствие образовалась ямка, и парень любил, когда Изергиль его в эту ямку целовала). Затем и рыбака и гуцула повесили. Изергиль присутствовала при казни. Рыбак боялся смерти, а гуцул шутил и курил трубку. Еще Изергиль любила, турка и неделю жила у него в гареме, однако ей стало скучно с женщинами, и она убежала от турка с его 16-летним сыном в Болгарию. Мальчик умер «от тоски по дому или от любви». Одна болгарка ударила Изергиль за своего любимого ножом в грудь. Изергиль лечила молодая полька в женском монастыре. К польке приходил ее брат, тоже монах. Когда Изергиль выздоровела, то ушла вместе с ним в Польшу. Однажды он оскорбил ее, и она его утопила. В Польше Изергиль было трудно жить, так как она ничего не умела делать. Поэтому она переходит от мужчины к мужчине. Одного из них, пана с изрубленным в сражениях лицом, Изергиль очень уважала, так как этот человек «любил подвиги». «В жизни, знаешь ли, всегда есть место подвигам». В Польше же Изергиль встретила красивого шляхтича, гордого и избалованного женщинами. Изергиль к тому времени было уже 40 лет. Он бросил ее, и она поняла, что уже состарилась. Шляхтич отправился на войну с русскими, Изергиль поехала за ним. Добравшись до места, она узнает, что шляхтич попал в плен. Изергиль обманывает часового: говорит, что ее сын попал в плен, что ей бы только взглянуть на него, падает на колени, валит солдата на землю и душит его. Изергиль спасает шляхтича и его товарищей. Шляхтич в благодарность за спасение обещает любить ее. Ho гордая Изергиль отталкивает его. Шляхтич и его друзья уходят. Изергиль обзаводится семьей, 30 лет живет в Бессарабии. Год назад у нее умер муж, и она осталась одна.

С моря поднимается туча, в степи вспыхивают маленькие голубые огоньки. Изергиль говорит, что это искры от горящего сердца Данко.

3

Изергиль рассказывает сказку. В старину жили веселые, сильные и смелые люди. Чужие племена прогнали их вглубь лесов. Там было темно, а от болот поднимались зловонные испарения. Люди гибли один за другим. Они решают уходить из леса, но не знают, какой дорогой пойти. От долгих раздумий люди слабеют, в их душах поселяется страх. Многие уже готовы идти к врагу и согласны на участь рабов. Ho появляется Дан-ко и спасает всех один. Данко был красив, смел и решителен. Соплеменники верят ему и идут за ним. Дорога оказывается трудной, люди ропщут на молодость и неопытность Данко. Начинается гроза. Утомленные люди падают духом и в злобе и гневе принимаются упрекать Данко. Данко отвечает, что ведет их, потому что в нем есть мужество вести людей, а остальные покорно идут, словно стадо овец. Разъяренные люди решают убить Данко. «He было на лицах их благородства, нельзя было ему ждать пощады от них. Тогда и в его сердце вскипело негодование, но от жалости к людям оно погасло. Он любил людей и думал, что, может быть, они без него погибнут». Данко разрывает себе грудь руками, вырывает свое сердце и поднимает его над головой. «Оно пылало так ярко, как солнце, и ярче солнца, и весь лес замолчал, освещенный этим факелом великой любви к людям...» Данко вновь призывает людей идти за ним, потрясенные люди бросаются вперед, «увлекаемые чудесным зрелищем горящего сердца». Данко выводит людей из леса, радостно смотрит на свободную землю, гордо смеется, падает и умирает. Люди не замечают его смерти, только один осторожный человек, «боясь чего-то, наступил на гордое сердце ногой. И вот оно, рассыпавшись в искры, угасло...»

Старуха Изергиль, кончив рассказ, засыпает, автор размышляет об услышанном.