Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: "Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям". Ежедневно он просиживал у Николаевых до полуночи, но вечером следующею дня вновь шел в этот уютный дом.

"Тебе от барыни письма пришла", - доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Александровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали её мужа. Приторный запах её духов и пошло-игривый тон письма вызвал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, он постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы последний шанс (поступать дозволялось только до трех раз) не был упущен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень медленно.

С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуждать газетную статью о недавно разрешенных в армии поединках. Она видит в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность любить дается, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвергла Шурочка, и муж её ненавидел поручика.

На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать.

На ближайшем же полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась отомстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намеками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжелателей хватало и помимо нее. Ромашов не позволял драться унтерам и решительно возражал "дантистам" из числа офицеров, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат.

Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, становилось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже сигарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмысленности службы и одиночества.

В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петровны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и её верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых, Пикник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал разглагольствования Осадчего, тосты и плоские шутки офицеров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной руки, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов побрел в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. "Я в вас влюблена сегодня", - призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал целовать её платье: "Саша... Я люблю вас..." Она призналась, что её волнует его близость, но зачем он такой жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдемте, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.

В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как выполняют ружейные приемы и перестраиваются для отражения неожиданных кавалерийских атак, - и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу.

Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Ещё в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И теперь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом общего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и побледнеть. Строй смешался - и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю пришелся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николаевым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и ещё - не бывать у них в доме.

Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебникова, предмет издевательств и насмешек в роте. "Ты хотел убить себя?" - спросил он Хлебникова, и солдат, захлебываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а где их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей.

Ромашову вдруг свое горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых.

Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило сосредоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Ромашов все яснее видел, что существует только три достойных призвания: наука, искусство и свободный физический труд.

В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого происшествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись к Шлейферше. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих ("Все вон отсюда!"), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: "Бек, ты не ударишь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно".

Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая её грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: "Не позволю! Молчите!" В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: "Сами позорите полк! Вы и разные Назанские!" "А при чем же здесь Назанский?

Или у вас есть причины быть им недовольным?" Николаев замахнулся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.

Накануне заседания офицерского суда чести Николаев попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть окончена примирением.

Ромашов провел большую часть дня перед поединком у Назанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь - явление удивительное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само свое существование?

Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала говорить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не должен быть ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: "Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться... Один раз... возьмем наше счастье..." - и прильнула горячими губами к его рту.

В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности дуэли между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведенным выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилагались показания младшего врача г. Знойко.

Поединок
А. И. Куприн

Поединок

Вернувшись с плаца, подпоручик Ромашов подумал: «Сегодня не пойду: нельзя каждый день надоедать людям». Ежедневно он просиживал у Николаевых до полуночи, но вечером следующею дня вновь шел в этот уютный дом.

«Тебе от барыни письма пришла», - доложил Гайнан, черемис, искренне привязанный к Ромашову. Письмо было от Раисы Александровны Петерсон, с которой они грязно и скучно (и уже довольно давно) обманывали её мужа. Приторный запах её духов и пошло-игривый тон письма вызвал нестерпимое отвращение. Через полчаса, стесняясь и досадуя на себя, он постучал к Николаевым. Владимир Ефимыч был занят. Вот уже два года подряд он проваливал экзамены в академию, и Александра Петровна, Шурочка, делала все, чтобы последний шанс (поступать дозволялось только до трех раз) не был упущен. Помогая мужу готовиться, Шурочка усвоила уже всю программу (не давалась только баллистика), Володя же продвигался очень медленно.

С Ромочкой (так она звала Ромашова) Шурочка принялась обсуждать газетную статью о недавно разрешенных в армии поединках. Она видит в них суровую для российских условий необходимость. Иначе не выведутся в офицерской среде шулера вроде Арчаковского или пьяницы вроде Назанского. Ромашов не был согласен зачислять в эту компанию Назанского, говорившего о том, что способность лю­бить дается, как и талант, не каждому. Когда-то этого человека отвергла Шурочка, и муж её ненавидел поручика.

На этот раз Ромашов пробыл подле Шурочки, пока не заговорили, что пора спать.

На ближайшем же полковом балу Ромашов набрался храбрости сказать любовнице, что все кончено. Петерсониха поклялась отомстить. И вскоре Николаев стал получать анонимки с намеками на особые отношения подпоручика с его женой. Впрочем, недоброжелателей хватало и помимо нее. Ромашов не позволял драться унтерам и решительно возражал «дантистам» из числа офицеров, а капитану Сливе пообещал, что подаст на него рапорт, если тот позволит бить солдат.

Недовольно было Ромашовым и начальство. Кроме того, становилось все хуже с деньгами, и уже буфетчик не отпускал в долг даже сигарет. На душе было скверно из-за ощущения скуки, бессмыс­ленности службы и одиночества.

В конце апреля Ромашов получил записку от Александры Петровны. Она напоминала об их общем дне именин (царица Александра и её верный рыцарь Георгий). Заняв денег у подполковника Рафальского, Ромашов купил духи и в пять часов был уже у Николаевых. Пикник получился шумный. Ромашов сидел рядом с Шурочкой, почти не слушал разглагольствования Осадчего, тосты и плоские шутки офицеров, испытывая странное состояние, похожее на сон. Его рука иногда касалась Шурочкиной руки, но ни он, ни она не глядели друг на друга. Николаев, похоже, был недоволен. После застолья Ромашов побрел в рощу. Сзади послышались шаги. Это шла Шурочка. Они сели на траву. «Я в вас влюблена сегодня», - призналась она. Ромочка привиделся ей во сне, и ей ужасно захотелось видеть его. Он стал целовать её платье: «Саша… Я люблю вас…» Она призналась, что её волнует его близость, но зачем он такой жалкий. У них общие мысли, желания, но она должна отказаться от него. Шурочка встала: пойдемте, нас хватятся. По дороге она вдруг попросила его не бывать больше у них: мужа осаждают анонимками.

В середине мая состоялся смотр. Корпусный командир объехал выстроенные на плацу роты, посмотрел, как они маршируют, как выполняют ружейные приемы и перестраиваются для отражения неожиданных кавалерийских атак, - и остался недоволен. Только пятая рота капитана Стельковского, где не мучили шагистикой и не крали из общего котла, заслужила похвалу.

Самое ужасное произошло во время церемониального марша. Ещё в начале смотра Ромашова будто подхватила какая-то радостная волна, он словно бы ощутил себя частицей некой грозной силы. И те­перь, идя впереди своей полуроты, он чувствовал себя предметом общего восхищения. Крики сзади заставили его обернуться и побледнеть. Строй смешался - и именно из-за того, что он, подпоручик Ромашов, вознесясь в мечтах к поднебесью, все это время смещался от центра рядов к правому флангу. Вместо восторга на его долю пришелся публичный позор. К этому прибавилось объяснение с Николае­вым, потребовавшим сделать все, чтобы прекратить поток анонимок, и ещё - не бывать у них в доме.

Перебирая в памяти случившееся, Ромашов незаметно дошагал до железнодорожного полотна и в темноте разглядел солдата Хлебникова, предмет издевательств и насмешек в роте. «Ты хотел убить себя?» - спросил он Хлебникова, и солдат, захлебываясь рыданиями, рассказал, что его бьют, смеются, взводный вымогает деньги, а где их взять. И учение ему не под силу: с детства мается грыжей.

Ромашову вдруг свое горе показалось таким пустячным, что он обнял Хлебникова и заговорил о необходимости терпеть. С этой поры он понял: безликие роты и полки состоят из таких вот болеющих своим горем и имеющих свою судьбу Хлебниковых.

Вынужденное отдаление от офицерского общества позволило сосредоточиться на своих мыслях и найти радость в самом процессе рождения мысли. Ромашов все яснее видел, что существует только три достойных призвания: , искусство и свободный физический труд.

В конце мая в роте Осадчего повесился солдат. После этого происшествия началось беспробудное пьянство. Сначала пили в собрании, потом двинулись к Шлейферше. Здесь-то и вспыхнул скандал. Бек-Агамалов бросился с шашкой на присутствующих («Все вон отсюда!»), а затем гнев его обратился на одну из барышень, обозвавшую его дураком. Ромашов перехватил кисть его руки: «Бек, ты не ударишь женщину, тебе всю жизнь будет стыдно».

Гульба в полку продолжалась. В собрании Ромашов застал Осадчего и Николаева. Последний сделал вид, что не заметил его. Вокруг пели. Когда наконец воцарилась тишина, Осадчий вдруг затянул панихиду по самоубийце, перемежая её грязными ругательствами. Ромашова охватило бешенство: «Не позволю! Молчите!» В ответ почему-то уже Николаев с исковерканным злобой лицом кричал ему: «Сами позорите полк! Вы и разные Назанские!» «А при чем же здесь Назанский?

Или у вас есть причины быть им недовольным?» Николаев замахнулся, но Ромашов успел выплеснуть ему в лицо остатки пива.

Накануне заседания офицерского суда чести Николаев попросил противника не упоминать имени его жены и анонимных писем. Как и следовало ожидать, суд определил, что ссора не может быть оконче­на примирением.

Ромашов провел большую часть дня перед поединком у Назанского, который убеждал его не стреляться. Жизнь - явление удивительное и неповторимое. Неужели он так привержен военному сословию, неужели верит в высший будто бы смысл армейского порядка так, что готов поставить на карту само свое существование?

Вечером у себя дома Ромашов застал Шурочку. Она стала говорить, что потратила годы, чтобы устроить карьеру мужа. Если Ромочка откажется ради любви к ней от поединка, то все равно в этом будет что-то сомнительное и Володю почти наверное не допустят до экзамена. Они непременно должны стреляться, но ни один из них не должен быть ранен. Муж знает и согласен. Прощаясь, она закинула руки ему за шею: «Мы не увидимся больше. Так не будем ничего бояться… Один раз… возьмем наше счастье…» - и прильнула горячими губами к его рту.

В официальном рапорте полковому командиру штабс-капитан Диц сообщал подробности между поручиком Николаевым и подпоручиком Ромашовым. Когда по команде противники пошли друг другу навстречу, поручик Николаев произведенным выстрелом ранил подпоручика в правую верхнюю часть живота, и тот через семь минут скончался от внутреннего кровоизлияния. К рапорту прилагались показания младшего врача г. Знойко.

Повесть “Поединок” увидела свет в 1905 году. Это история о конфликте гуманистического мировоззрения и насилия, процветавшего в армии того времени. Повесть отражает виденье армейских порядков самим Куприным. Многие герои произведения – персонажи из реальной жизни писателя, с которыми он столкнулся во время службы.

Юрий Ромашов, молодой подпоручик, тяжело переживающий всеобщее моральное разложение, царящие в армейских кругах. Он часто бывает в гостях у Владимира Николаева, в чью супругу Александру (Шурочку) он тайно влюблен. Ромашов также поддерживает порочную связь с Раисой Петерсон, женой своего сослуживца. Этот роман перестал доставлять ему какую-либо радость, и однажды он решился разорвать отношения. Раиса вознамерилась отомстить. Вскоре после их разрыва, кто-то стал засыпать Николаева анонимками с намеками на особую связь между его супругой и Ромашовым. Из-за этих записок Шурочка просит Юрия больше не посещать их дом.

Однако и других бед у молодого подпоручика хватало. Он не позволял унтерам устраивать драки, постоянно пререкался с офицерами, поддерживающими моральное и физическое насилие над подопечными, чем вызывал недовольство командования. Материальное положение Ромашова также оставляло желать лучшего. Он одинок, служба для него теряет смысл, на душе горько и тоскливо.

Во время церемониального марша подпоручику пришлось пережить самый страшный позор в его жизни. Юрий попросту замечтался и допустил фатальную ошибку, нарушив строй.

После этого случая Ромашов, терзая себя воспоминаниями о насмешках и всеобщем порицании, не заметил, как оказался недалеко от железной дороги. Там он встретил солдата Хлебникова, который хотел покончить с собой. Хлебников сквозь слезы рассказывал о том, как над ним издеваются в роте, о побоях и насмешках, которым нет конца. Тогда Ромашов стал еще ярче осознавать, что каждая безликая серая рота, состоит из отдельных судеб, и каждая судьба имеет значение. Его горе меркло на фоне горя Хлебникова и ему подобных.

Немногим позже в одной из рот повесился солдат. Это происшествие повлекло за собой волну пьянства. Во время попойки между Ромашовым и Николаевым разгорелся конфликт, который повлек за собой дуэль.

Перед дуэлью в дом Ромашова пожаловала Шурочка. Она стала взывать к нежным чувствам подпоручика, говорить, что стреляться они должны обязательно, ведь отказ от дуэли может быть неверно истолкован, однако никто из дуэлянтов не должен быть ранен. Шурочка заверила Ромашова, что ее супруг согласен на эти условия и их договоренность останется в тайне. Юрий согласился.

В итоге, несмотря на заверения Шурочки, Николаев смертельно ранил подпоручика.

Главные герои повести

Юрий Ромашов

Центральный персонаж произведения. Добрый, застенчивый и романтичный молодой человек, которому не по душе суровые армейские нравы. Он мечтал о литературной карьере, часто гулял, погружаясь в размышления, мечты о другой жизни.

Александра Николаева (Шурочка)

Объект воздыхания Ромашова. На первый взгляд, это талантливая, обаятельная, энергичная и умная женщина, ей чужды сплетни и интриги, в которых участвуют местные дамы. Однако на поверку оказывается, что она гораздо коварней всех их. Шурочка мечтала о роскошной столичной жизни, все остальное для нее не имело значения.

Владимир Николаев

Неудачливый муж Шурочки. Он не блещет интеллектом, проваливает вступительные экзамены в академию. Даже его жена, помогая ему готовиться к поступлению, усвоила почти всю программу, а Владимиру это никак не удавалось.

Шульгович

Требовательный и суровый полковник, часто недовольный поведением Ромашова.

Назанский

Офицер-философ, который любит рассуждать об устройстве армии, о добре и зле в целом, склонен к алкоголизму.

Раиса Петерсон

Любовница Ромашова, жена капитана Петерсона. Это сплетница и интриганка, не обремененная никакими принципами. Она занята игрой в светскость, говорит о роскоши, но внутри нее – духовная и моральная нищета.

В “Поединке” А. Куприн демонстрирует читателю всю ущербность армии. Главный герой, поручик Ромашов, все больше и больше разочаровывается в службе, находя ее бессмысленной. Он видит жестокость, с которой офицеры относятся к своим подчиненным, становится свидетелем рукоприкладства, никак не пресекаемого руководством.

Большая часть офицеров смирилась с существующим порядком. Одни находят в нем возможность выместить на других собственные обиды посредством морального и физического насилия, проявить жестокость, свойственную характеру. Другие просто принимают реальность и, не желая бороться, ищут отдушину. Часто этой отдушиной становится пьянство. Даже Назанский, умный и талантливый человек, топит в бутылке мысли о безысходности и несправедливости системы.

Разговор с солдатом Хлебниковым, который постоянно терпит издевательства, утверждает Ромашова во мнении о том, что вся эта система прогнила насквозь и не имеет права на существование. В своих размышлениях подпоручик приходит к выводу, что есть лишь три занятия, достойные честного человека: наука, искусство и вольный физический труд. Армия же представляет собой целое сословие, которое в мирное время пользуются благами, заработанными другими людьми, а в военное – идет убивать таких же вояк, как они сами. Это лишено смысла. Ромашов задумывается над тем, что было бы, если б все люди в один голос сказали “нет” войне, и необходимость в армии отпала сама собой.

Дуэль Ромашова и Николаева – это противостояние честности и коварства. Ромашова убило предательство. Как в то время, так и сейчас, жизнь нашего общества – это поединок между цинизмом и состраданием, верностью принципам и аморальностью, человечностью и жестокостью.

Так же вы можете прочитать биографию Александра Куприна , одного из самых видных и популярных писателей России первой половины ХХ века.

Наверняка вас заинтересует краткое содержание самой удачной по мнению Александра Куприна его повести “Олеся” , проникнутой сказочной, или даже мистической атмосферой.

Главная идея повести

Проблемы, затронутые Куприным в “Поединке”, выходят далеко за рамки армии. Автор указывает на недостатки общества в целом: социальное неравенство, пропасть между интеллигенцией и простым народом, духовное падение, проблему взаимоотношений между обществом и отдельной личностью.

Повесть “Поединок” получила положительный отзыв от Максима Горького. Он утверждал, что это произведение должно глубоко затронуть “каждого честного и думающего офицера”.


/ / «Поединок»

Подпоручик Ромашов в расстроенных чувствах из-за выговора полковника Шульговича вернулся с плаца домой. Там он первым делом спросил у своего денщика Гайнана нет ли письма от Николаевых. Так как ни каких известий от них не было, подпоручик решает не ходить к ним вечером, так как ему было неудобно навещать их каждый день.

Гайнан сказал, что пришло письмо от Раисы Петерсон. Она была любовницей Ромашова. Письмо было пропитано терпким запахом духов. Огромное количество ошибок и пошлый тон письма вызвали у Ромашова отвращение. Подпоручик решает все же посетить Николаевых.

В это время Владимир Ефремович готовился к вступительным экзаменам в академию. Он уже дважды проваливал экзамен. Так как давалось всего три попытки, он предпочел учебники, а не общение с Ромашовым. Александра Петровна (Шурочка), супруга Владимира Ефремовича, помогала мужу в подготовке к экзамену. И даже сама неплохо овладела многими дисциплинами, в отличие от своего мужа. Трудно было только с баллистикой. Стоит отметить, что Ромашов был тайно влюблен в Шурочку. Возможно поэтому, он каждый день приходил в дом Николаевых.

Между Александрой Петровной и Ромашовым завязывается разговор о статье в газете про офицерские поединки. Шурочка считает правильным тот шаг, что офицерам были разрешены поединки друг с другом. В этом она видит способ покончить с пьянством, лицемерием в армии. В пример она приводит пьяницу Назанского и шулера Арчаковского. Ромашов не согласен, что Назанский относится к числу таких офицеров.

Ромашов покинул дом Николаевых, когда все начали готовится ко сну.

На следующем полковом балу подпоручик Ромашов решает разорвать отношения с Раисой Петерсон. Эта новость оказывается настоящей неожиданностью для женщины, и она клянется отомстить подпоручику. Так, в скором времени, Владимир Ефремович начал получать письма, в которых шла речь о связи Ромашова с его супругой. Однозначно сказать, что автором этих писем была бывшая любовница Ромашова было нельзя, ведь у подпоручика и так хватало врагов. К примеру, подпоручик не одобрял драки между унтерами, был против избиения солдат и даже грозился подать рапорт на капитана Сливу за не уставные отношения с подчиненными.

Кроме того, вышестоящее руководство также было недовольно подпоручиком. Ромашов впал в уныние от этой бессмысленной службы и одиночества.

В конце апреля подпоручик получил от Шурочки приглашение на день рождения. На занятые деньги Ромашов приобрел парфюм и отправился в дом Николаевых. Так получилось, что подпоручик и Александра Петровна просидели весь вечер рядом. Они не смотрели друг на друга. Ромашов был словно во сне. Он не слушал разговоров и шуток других офицеров.

После празднования подпоручик отправился в рощу. За ним отправилась Шурочка. Они присели на лужайку и признались друг другу в любви. Шурочка сказала, что у них много общего, но они не могут быть вместе. Через несколько минут они встали и пошли обратно. Александра Петровна попросила Ромашова больше не приходить в их дом, ведь муж постоянно получает анонимные письма в которых идет речь о их тайной связи.

В мае корпусный командир решил провести смотр войск. Опозорились все кроме роты капитана Стельковского. Особенно досталось Ромашову. Ведь он так увлекся строевым шагом, что не заметил, как его полурота смешалась и сдвинулась к правому краю. Вместо похвалы подпоручику достался публичный позор. Кроме того в это время состоялся неприятный разговор с поручиком Николаевым. Он был страшно недоволен анонимными письмами и попросил больше ни когда не приходить в его дом.

В таких расстроенных чувствах Ромашов бродил по городу, пока не вышел к железной дороге. В темноте он узнал солдата Хлебникова. Подпоручик догадался, что солдат собирается свести счеты с жизнью. Он спросил в чем дело, и Хлебников рассказал ему, что над ним издеваются в роте, бьют, забирают деньги. Ромашов обнял солдата и сказал, что нужно терпеть. В том момент подпоручику казалось, что его беды ни что по сравнению со страданиями солдата.

В конце весны произошло страшное событие - повесился солдат из роты Осадчего. Вся часть была на ушах. Началась пьянство. У Шлейферше случилось еще одно неприятное событие. Бек-Агамалов начал бросаться с шашкой на присутствующих. Позже он хотел разобраться с одной женщиной, но Ромашов остановил его.

Придя в собрание, подпоручик увидел там Осадчего и Николаева. Николаев сделал вид, что не видит Ромашова. Когда стихли песни, Осадчий затянул панихиду по повешенному солдату, постоянно перерывая ее скверными словами. Это взбесило Ромашова, и он начал кричать, чтобы все замолчали. В этот момент Николаев начал орать на подпоручика. Он замахнулся на Ромашова, но последний окатил его остатками пива.

Офицерский суд решил, что отношения между Николаевым и Ромашовым должны быть выяснены на поединке.

Назанский отговаривал Ромашова отказаться от поединка.

Позже Ромашов застает в своем доме Александру Петровну. Она просит его не отказываться от поединка, ведь тогда ее мужа не допустят к экзамену. Шурочка говорит, что стреляться нужно, но так чтобы не ранить друг друга, что ее муж согласен на такие условия. После она страстно целует подпоручика.

Позже из рапорта штабс-капитана Дица мы узнаем, что Ромашов был ранен выстрелом в верхнюю часть живота и умер через семь минут от кровопотери.

Вечерние занятия в шестой роте приходили к концу, и младшие офицеры все чаще и нетерпеливее посматривали на часы. Изучался практически устав гарнизонной службы. По всему плацу солдаты стояли вразброс: около тополей, окаймлявших шоссе, около гимнастических машин, возле дверей ротной школы, у прицельных станков. Все это были воображаемые посты, как, например, пост у порохового погреба, у знамени, в караульном доме, у денежного ящика. Между ними ходили разводящие и ставили часовых; производилась смена караулов; унтер-офицеры проверяли посты и испытывали познания своих солдат, стараясь то хитростью выманить у часового его винтовку, то заставить его сойти с места, то всучить ему на сохранение какую-нибудь вещь, большею частью собственную фуражку. Старослуживые, тверже знавшие эту игрушечную казуистику, отвечали в таких случаях преувеличенно суровым тоном: «Отходи! Не имею полного права никому отдавать ружье, кроме как получу приказание от самого государя императора». Но молодые путались. Они еще не умели отделить шутки, примера от настоящих требований службы и впадали то в одну, то в другую крайность. — Хлебников! Дьявол косорукой! — кричал маленький, круглый и шустрый ефрейтор Шаповаленко, и в голосе его слышалось начальственное страдание. — Я ж тебя учил-учил, дурня! Ты же чье сейчас приказанье сполнил? Арестованного? А, чтоб тебя!.. Отвечай, для чего ты поставлен на пост? В третьем взводе произошло серьезное замешательство. Молодой солдат Мухамеджинов, татарин, едва понимавший и говоривший по-русски, окончательно был сбит с толку подвохами своего начальства — и настоящего и воображаемого. Он вдруг рассвирепел, взял ружье на руку и на все убеждения и приказания отвечал одним решительным словом: — З-заколу! — Да постой... да дурак ты... — уговаривал его унтер-офицер Бобылев. — Ведь я кто? Я же твой караульный начальник, стало быть... — Заколу! — кричал татарин испуганно и злобно и с глазами, налившимися кровью, нервно совал штыком во всякого, кто к нему приближался. Вокруг него собралась кучка солдат, обрадовавшихся смешному приключению и минутному роздыху в надоевшем ученье. Ротный командир, капитан Слива, пошел разбирать дело. Пока он плелся вялой походкой, сгорбившись и волоча ноги, на другой конец плаца, младшие офицеры сошлись вместе поболтать и покурить. Их было трое: поручик Веткин — лысый, усатый человек лет тридцати трех, весельчак, говорун, певун и пьяница, подпоручик Ромашов, служивший всего второй год в полку, и подпрапорщик Лбов, живой стройный мальчишка с лукаво-ласково-глупыми глазами и с вечной улыбкой на толстых наивных губах, — весь точно начиненный старыми офицерскими анекдотами. — Свинство, — сказал Веткин, взглянув на свои мельхиоровые часы и сердито щелкнув крышкой. — Какого черта он держит до сих пор роту? Эфиоп! — А вы бы ему это объяснили, Павел Павлыч, — посоветовал с хитрым лицом Лбов. — Черта с два. Подите, объясняйте сами. Главное — что? Главное — ведь это все напрасно. Всегда они перед смотрами горячку порют. И всегда переборщат. Задергают солдата, замучат, затуркают, а на смотру он будет стоять, как пень. Знаете известный случай, как два ротных командира поспорили, чей солдат больше съест хлеба? Выбрали они оба жесточайших обжор. Пари было большое — что-то около ста рублей. Вот один солдат съел семь фунтов и отвалился, больше не может. Ротный сейчас на фельдфебеля: «Ты что же, такой, разэтакий, подвел меня?» А фельдфебель только глазами лупает: «Так что не могу знать, вашескородие, что с ним случилось. Утром делали репетицию — восемь фунтов стрескал в один присест...» Так вот и наши... Репетят без толку, а на смотру сядут в калошу. — Вчера... — Лбов вдруг прыснул от смеха. — Вчера, уж во всех ротах кончили занятия, я иду на квартиру, часов уже восемь, пожалуй, темно совсем. Смотрю, в одиннадцатой роте сигналы учат. Хором. «Наве-ди, до гру-ди, по-па-ди!» Я спрашиваю поручика Андрусевича: «Почему это у вас до сих пор идет такая музыка?» А он говорит: «Это мы, вроде собак, на луну воем». — Все надоело, Кука! — сказал Веткин и зевнул. — Постойте-ка, кто это едет верхом? Кажется, Бек? — Да. Бек-Агамалов, — решил зоркий Лбов. — Как красиво сидит. — Очень красиво, — согласился Ромашов. — По-моему, он лучше всякого кавалериста ездит. О-о-о! Заплясала. Кокетничает Бек. По шоссе медленно ехал верхом офицер в белых перчатках и в адъютантском мундире. Под ним была высокая длинная лошадь золотистой масти с коротким, по-английски, хвостом. Она горячилась, нетерпеливо мотала крутой, собранной мундштуком шеей и часто перебирала тонкими ногами. — Павел Павлыч, это правда, что он природный черкес? — опросил Ромашов у Веткина. — Я думаю, правда. Иногда действительно армяшки выдают себя за черкесов и за лезгин, но Бек вообще, кажется, не врет. Да вы посмотрите, каков он на лошади! — Подождите, я ему крикну, — сказал Лбов. Он приложил руки ко рту и закричал сдавленным голосом, так, чтобы не слышал ротный командир: — Поручик Агамалов! Бек! Офицер, ехавший верхом, натянул поводья, остановился на секунду и обернулся вправо. Потом, повернув лошадь в эту сторону и слегка согнувшись в седле, он заставил ее упругим движением перепрыгнуть через канаву и сдержанным галопом поскакал к офицерам. Он был меньше среднего роста, сухой, жилистый, очень сильный. Лицо его, с покатым назад лбом, тонким горбатым носом и решительными, крепкими губами, было мужественно и красиво и еще до сих пор не утратило характерной восточной бледности — одновременно смуглой и матовой. — Здравствуй, Бек, — сказал Веткин. — Ты перед кем там выфинчивал? Дэвыцы? Бек-Агамалов пожимал руки офицерам, низко и небрежно склоняясь с седла. Он улыбнулся, и казалось, что его белые стиснутые зубы бросили отраженный свет на весь низ его лица и на маленькие черные, холеные усы... — Ходили там две хорошенькие жидовочки. Да мне что? Я нуль внимания. — Знаем мы, как вы плохо в шашки играете! — мотнул головой Веткин. — Послушайте, господа, — заговорил Лбов и опять заранее засмеялся. — Вы знаете, что сказал генерал Дохтуров о пехотных адъютантах? Это к тебе, Бек, относится. Что они самые отчаянные наездники во всем мире... — Не ври, фендрик! — сказал Бек-Агамалов. Он толкнул лошадь шенкелями и сделал вид, что хочет наехать на подпрапорщика. — Ей-богу же! У всех у них, говорит, не лошади, а какие-то гитары, шкапы — с запалом, хромые, кривоглазые, опоенные. А дашь ему приказание — знай себе жарит, куда попало, во весь карьер. Забор — так забор, овраг — так овраг. Через кусты валяет. Поводья упустил, стремена растерял, шапка к черту! Лихие ездоки! — Что слышно нового, Бек? — спросил Веткин. — Что нового? Ничего нового. Сейчас, вот только что, застал полковой командир в собрании подполковника Леха. Разорался на него так, что на соборной площади было слышно. А Лех пьян, как змий, не может папу-маму выговорить. Стоит на месте и качается, руки за спину заложил. А Шульгович как рявкнет им него: «Когда разговариваете с полковым командиром, извольте руки на заднице не держать!» И прислуга здесь же была. — Крепко завинчено! — сказал Веткин с усмешкой — не то иронической, не то поощрительной. — В четвертой роте он вчера, говорят, кричал: «Что вы мне устав в нос тычете? Я — для вас устав, и никаких больше разговоров! Я здесь царь и бог!» Лбов вдруг опять засмеялся своим мыслям. — А вот еще, господа, был случай с адъютантом в N-ском полку... — Заткнитесь, Лбов, — серьезно заметил ему Веткин. — Эко вас прорвало сегодня. — Есть и еще новость, — продолжал Бек-Агамалов. Он снова повернул лошадь передом ко Лбову и, шутя, стал наезжать на него. Лошадь мотала головой и фыркала, разбрасывая вокруг себя пену. — Есть и еще новость. Командир во всех ротах требует от офицеров рубку чучел. В девятой роте такого холоду нагнал, что ужас. Епифанова закатал под арест за то, что шашка оказалась не отточена... Чего ты трусишь, фендрик! — крикнул вдруг Бек-Агамалов на подпрапорщика. — Привыкай. Сам ведь будешь когда-нибудь адъютантом. Будешь сидеть на лошади, как жареный воробей на блюде. — Ну ты, азиат!.. Убирайся со своим одром дохлым, — отмахивался Лбов от лошадиной морды. — Ты слыхал, Бек, как в N-ском полку один адъютант купил лошадь из цирка? Выехал на ней на смотр, а она вдруг перед самим командующим войсками начала испанским шагом парадировать. Знаешь, так: ноги вверх и этак с боку на бок. Врезался, наконец, в головную роту — суматоха, крик, безобразие. А лошадь — никакого внимания, знай себе испанским шагом разделывает. Так Драгомиров сделал рупор — вот так вот — и кричит: «Поручи-ик, тем же аллюром на гауптвахту, на двадцать один день, ма-арш!..» — Э, пустяки, — сморщился Веткин. — Слушай, Бек, ты нам с этой рубкой действительно сюрприз преподнес. Это значит что же? Совсем свободного времени не останется? Вот и нам вчера эту уроду принесли. Он показал на середину плаца, где стояло сделанное из сырой глины чучело, представлявшее некоторое подобие человеческой фигуры, только без рук и без ног. — Что же вы? Рубили? — спросил с любопытством Бек-Агамалов. — Ромашов, вы не пробовали? — Нет еще. — Тоже! Стану я ерундой заниматься, — заворчал Веткин. — Когда это у меня время, чтобы рубить? С девяти утра до шести вечера только и знаешь, что торчишь здесь. Едва успеешь пожрать и водки выпить. Я им, слава богу, не мальчик дался... — Чудак. Да ведь надо же офицеру уметь владеть шашкой. — Зачем это, спрашивается? На войне? При теперешнем огнестрельном оружии тебя и на сто шагов не подпустят. На кой мне черт твоя шашка? Я не кавалерист. А понадобится, я уж лучше возьму ружье да прикладом — бац-бац по башкам. Это вернее. — Ну, хорошо, а в мирное время? Мало ли сколько может быть случаев. Бунт, возмущение там или что... — Так что же? При чем же здесь опять-таки шашка? Не буду же я заниматься черной работой, сечь людям головы. Ро-ота, пли! — и дело в шляпе... Бек-Агамалов сделал недовольное лицо. — Э, ты все глупишь, Павел Павлыч. Нет, ты отвечай серьезно. Вот идешь ты где-нибудь на гулянье или в театре, или, положим, тебя в ресторане оскорбил какой-нибудь шпак... возьмем крайность — даст тебе какой-нибудь штатский пощечину. Ты что же будешь делать? Веткин поднял кверху плечи и презрительно поджал губы. — Н-ну! Во-первых, меня никакой шпак не ударит, потому что бьют только того, кто боится, что его побьют. А во-вторых... ну, что же я сделаю? Бацну в него из револьвера. — А если револьвер дома остался? — спросил Лбов. — Ну, черт... ну съезжу за ним... Вот глупости. Был же случай, что оскорбили одного корнета в кафешантане. И он съездил домой на извозчике, привез револьвер и ухлопал двух каких-то рябчиков. И все!.. Бек-Агамалов с досадой покачал головой. — Знаю. Слышал. Однако суд признал, что он действовал с заранее обдуманным намерением и приговорил его. Что же тут хорошего? Нет, уж я, если бы меня кто оскорбил или ударил... Он не договорил, но так крепко сжал в кулак свою маленькую руку, державшую поводья, что она задрожала. Лбов вдруг затрясся от смеха и прыснул. — Опять! — строго заметил Веткин. — Господа... пожалуйста... Ха-ха-ха! В М-ском полку был случай. Подпрапорщик Краузе в Благородном собрании сделал скандал. Тогда буфетчик схватил его за погон и почти оторвал. Тогда Краузе вынул револьвер — рраз ему в голову! На месте! Тут ему еще какой-то адвокатишка подвернулся, он и его бах! Ну, понятно, все разбежались. А тогда Краузе спокойно пошел себе в лагерь, на переднюю линейку, к знамени. Часовой окрикивает: «Кто идет?» — «Подпрапорщик Краузе, умереть под знаменем!» Лег и прострелил себе руку. Потом суд его оправдал. — Молодчина! — сказал Бек-Агамалов. Начался обычный, любимый молодыми офицерами разговор о случаях неожиданных кровавых расправ на месте и о том, как эти случаи проходили почти всегда безнаказанно. В одном маленьком городишке безусый пьяный корнет врубился с шашкой в толпу евреев, у которых он предварительно «разнес пасхальную кучку». В Киеве пехотный подпоручик зарубил в танцевальной зале студента насмерть за то, что тот толкнул его локтем у буфета. В каком-то большом городе — не то в Москве, не то в Петербурге — офицер застрелил, «как собаку», штатского, который в ресторане сделал ему замечание, что порядочные люди к незнакомым дамам не пристают. Ромашов, который до сих пор молчал, вдруг, краснея от замешательства, без надобности поправляя очки и откашливаясь, вмешался в разговор: — А вот, господа, что я скажу с своей стороны. Буфетчика я, положим, не считаю... да... Но если штатский... как бы это сказать?.. Да... Ну, если он порядочный человек, дворянин и так далее... зачем же я буду на него, безоружного, нападать с шашкой? Отчего же я не могу у него потребовать удовлетворения? Все-таки же мы люди культурные, так сказать... — Э, чепуху вы говорите, Ромашов, — перебил его Веткин. — Вы потребуете удовлетворения, а он скажет: «Нет... э-э-э... я, знаете ли, вээбще... э-э... не признаю дуэли. Я противник кровопролития... И кроме того, э-э... у нас есть мировой судья...» Вот и ходите тогда всю жизнь с битой мордой. Бек-Агамалов широко улыбнулся своей сияющей улыбкой. — Что? Ага! Соглашаешься со мной? Я тебе, Веткин, говорю: учись рубке. У нас на Кавказе все с детства учатся. На прутьях, на бараньих тушах, на воде... — А на людях? — вставил Лбов. — И на людях, — спокойно ответил Бек-Агамалов. — Да еще как рубят! Одним ударом рассекают человека от плеча к бедру, наискось. Вот это удар! А то, что и мараться. — А ты, Бек, можешь так? Бек-Агамалов вздохнул с сожалением: — Нет, не могу... Барашка молодого пополам пересеку... пробовал даже телячью тушу... а человека, пожалуй, нет... не разрублю. Голову снесу к черту, это я знаю, а так, чтобы наискось... нет. Мой отец это делал легко... — А ну-ка, господа, пойдемте попробуем, — сказал Лбов молящим тоном, с загоревшимися глазами. — Бек, милочка, пожалуйста, пойдем... Офицеры подошли к глиняному чучелу. Первым рубил Веткин. Придав озверелое выражение своему доброму, простоватому лицу, он изо всей силы, с большим, неловким размахом, ударил по глине. В то же время он невольно издал горлом тот характерный звук — хрясь! — который делают мясники, когда рубят говядину. Лезвие вошло в глину на четверть аршина, и Веткин с трудом вывязил его оттуда. — Плохо! — заметил, покачав головой, Бек-Агамалов. — Вы, Ромашов... Ромашов вытащил шашку из ножен и сконфуженно поправил рукой очки. Он был среднего роста, худощав, и хотя довольно силен для своего сложения, но от большой застенчивости неловок. Фехтовать на эспадронах он не умел даже в училище, а за полтора года службы и совсем забыл это искусство. Занеся высоко над головой оружие, он в то же время инстинктивно выставил вперед левую руку. — Руку! — крикнул Бек-Агамалов. Но было уже поздно. Конец шашки только лишь слегка черкнул по глине. Ожидавший большего сопротивления, Ромашов потерял равновесие и пошатнулся. Лезвие шашки, ударившись об его вытянутую вперед руку, сорвало лоскуток кожи у основания указательного пальца. Брызнула кровь. — Эх! Вот видите! — воскликнул сердито Бек-Агамалов, слезая с лошади. — Так и руку недолго отрубить. Разве же можно так обращаться с оружием? Да ничего, пустяки, завяжите платком потуже. Институтка. Подержи коня, фендрик. Вот, смотрите. Главная суть удара не в плече и не в локте, а вот здесь, в сгибе кисти. — Он сделал несколько быстрых кругообразных движений кистью правой руки, и клинок шашки превратился над его головой в один сплошной сверкающий круг. — Теперь глядите: левую руку я убираю назад, за спину. Когда вы наносите удар, то не бейте и не рубите предмет, а режьте его, как бы пилите, отдергивайте шашку назад... Понимаете? И притом помните твердо: плоскость шашки должна быть непременно наклонна к плоскости удара, непременно. От этого угол становится острее. Вот, смотрите. Бек-Агамалов отошел на два шага от глиняного болвана, впился в него острым, прицеливающимся взглядом и вдруг, блеснув шашкой высоко в воздухе, страшным, неуловимым для глаз движением, весь упав наперед, нанес быстрый удар. Ромашов слышал только, как пронзительно свистнул разрезанный воздух, и тотчас же верхняя половина чучела мягко и тяжело шлепнулась на землю. Плоскость отреза была гладка, точно отполированная. — Ах, черт! Вот это удар! — воскликнул восхищенный Лбов. — Бек, голубчик, пожалуйста, еще раз. — А ну-ка, Бек, еще, — попросил Веткин. Но Бек-Агамалов, точно боясь испортить произведенный эффект, улыбаясь, вкладывал шашку в ножны. Он тяжело дышал, и весь он в эту минуту, с широко раскрытыми злобными глазами, с горбатым носом и с оскаленными зубами, был похож на какую-то хищную, злую и гордую птицу. — Это что? Это разве рубка? — говорил он с напускным пренебрежением. — Моему отцу, на Кавказе, было шестьдесят лет, а он лошади перерубал шею. Пополам! Надо, дети мои, постоянно упражняться. У нас вот как делают: поставят ивовый прут в тиски и рубят, или воду пустят сверху тоненькой стрункой и рубят. Если нет брызгов, значит удар был верный. Ну, Лбов, теперь ты. К Веткину подбежал с испуганным видом унтер-офицер Бобылев. — Ваше благородие... Командир полка едут! — Сми-ирррна! — закричал протяжно, строго и возбужденно капитан Слива с другого конца площади. Офицеры торопливо разошлись по своим взводам. Большая неуклюжая коляска медленно съехала с шоссе на плац и остановилась. Из нее с одной стороны тяжело вылез, наклонив весь кузов набок, полковой командир, а с другой легко соскочил на землю полковой адъютант, поручик Федоровский — высокий, щеголеватый офицер. — Здорово, шестая! — послышался густой, спокойный голос полковника. Солдаты громко и нестройно закричали с разных углов плаца: — Здравия желаем, ваш-о-о-о! Офицеры приложили руки к козырькам фуражек. — Прошу продолжать занятия, — сказал командир полка и подошел к ближайшему взводу. Полковник Шульгович был сильно не в духе. Он обходил взводы, предлагал солдатам вопросы из гарнизонной службы и время от времени ругался матерными словами с той особенной молодеческой виртуозностью, которая в этих случаях присуща старым фронтовым служакам. Солдат точно гипнотизировал пристальный, упорный взгляд его старчески бледных, выцветших, строгих глаз, и они смотрели на него, не моргая, едва дыша, вытягиваясь в ужасе всем телом. Полковник был огромный, тучный, осанистый старик. Его мясистое лицо, очень широкое в скулах, суживалось вверх, ко лбу, а внизу переходило в густую серебряную бороду заступом и таким образом имело форму большого, тяжелого ромба. Брови были седые, лохматые, грозные. Говорил он почти не повышая тона, но каждый звук его необыкновенного, знаменитого в дивизии голоса — голоса, которым он, кстати сказать, сделал всю свою служебную карьеру, — был ясно слышен в самых дальних местах обширного плаца и даже по шоссе. — Ты кто такой? — отрывисто спросил полковник, внезапно остановившись перед молодым солдатом Шарафутдиновым, стоявшим у гимнастического забора. — Рядовой шестой роты Шарафутдинов, ваша высокоблагородия! — старательно, хрипло крикнул татарин. — Дурак! Я тебя спрашиваю, на какой пост ты наряжен? Солдат, растерявшись от окрика и сердитого командирского вида, молчал и только моргал веками. — Н-ну? — возвысил голос Шульгович. — Который лицо часовой... неприкосновенно... — залепетал наобум татарин. — Не могу знать, ваша высокоблагородия, — закончил он вдруг тихо и решительно. Полное лицо командира покраснело густым кирпичным старческим румянцем, а его кустистые брови гневно сдвинулись. Он обернулся вокруг себя и резко спросил: — Кто здесь младший офицер? Ромашов выдвинулся вперед и приложил руку к фуражке. — Я, господин полковник. — А-а! Подпоручик Ромашов. Хорошо вы, должно быть, занимаетесь с людьми. Колени вместе! — гаркнул вдруг Шульгович, выкатывая глаза. — Как стоите в присутствии своего полкового командира? Капитан Слива, ставлю вам на вид, что ваш субалтерн-офицер не умеет себя держать перед начальством при исполнении служебных обязанностей... Ты, собачья душа, — повернулся Шульгович к Шарафутдинову, — кто у тебя полковой командир? — Не могу знать, — ответил с унынием, но поспешно и твердо татарин. — У!..... Я тебя спрашиваю, кто твой командир полка? Кто — я? Понимаешь, я, я, я, я, я!.. — И Шульгович несколько раз изо всей силы ударил себя ладонью по груди. — Не могу знать... .......... — ... — выругался полковник длинной, в двадцать слов, запутанной и циничной фразой. — Капитан Слива, извольте сейчас же поставить этого сукина сына под ружье с полной выкладкой. Пусть сгниет, каналья, под ружьем. Вы, подпоручик, больше о бабьих хвостах думаете, чем о службе-с. Вальсы танцуете? Поль де Коков читаете?.. Что же это — солдат, по-вашему? — ткнул он пальцем в губы Шарафутдинову. — Это — срам, позор, омерзение, а не солдат. Фамилию своего полкового командира не знает... У-д-дивляюсь вам, подпоручик!.. Ромашов глядел в седое, красное, раздраженное лицо и чувствовал, как у него от обиды и от волнения колотится сердце и темнеет перед глазами... И вдруг, почти неожиданно для самого себя, он сказал глухо: — Это — татарин, господин полковник. Он ничего не понимает по-русски, и кроме того... У Шульговича мгновенно побледнело лицо, запрыгали дряблые щеки и глаза сделались совсем пустыми и страшными. — Что?! — заревел он таким неестественно оглушительным голосом, что еврейские мальчишки, сидевшие около шоссе на заборе, посыпались, как воробьи, в разные стороны. — Что? Разговаривать? Ма-ал-чать! Молокосос, прапорщик позволяет себе... Поручик Федоровский, объявите в сегодняшнем приказе о том, что я подвергаю подпоручика Ромашова домашнему аресту на четверо суток за непонимание воинской дисциплины. А капитану Сливе объявляю строгий выговор за то, что не умеет внушить своим младшим офицерам настоящих понятий о служебном долге. Адъютант с почтительным и бесстрастным видом отдал честь. Слива, сгорбившись, стоял с деревянным, ничего не выражающим лицом и все время держал трясущуюся руку у козырька фуражки. — Стыдно вам-с, капитан Слива-с, — ворчал Шульгович, постепенно успокаиваясь. — Один из лучших офицеров в полку, старый служака — и так распускаете молодежь. Подтягивайте их, жучьте их без стеснения. Нечего с ними стесняться. Не барышни, не размокнут... Он круто повернулся и, в сопровождении адъютанта, пошел к коляске. И пока он садился, пока коляска повернула на шоссе и скрылась за зданием ротной школы, на плацу стояла робкая, недоумелая тишина. — Эх, ба-тень-ка! — с презрением, сухо и недружелюбно сказал Слива несколько минут спустя, когда офицеры расходились по домам. — Дернуло вас разговаривать. Стояли бы и молчали, если уж бог убил. Теперь вот мне из-за вас в приказе выговор. И на кой мне черт вас в роту прислали? Нужны вы мне, как собаке пятая нога. Вам бы сиську сосать, а не... Он не договорил, устало махнул рукой и, повернувшись спиной к молодому офицеру, весь сгорбившись, опустившись, поплелся домой, в свою грязную, старческую холостую квартиру. Ромашов поглядел ему вслед, на его унылую, узкую и длинную спину, и вдруг почувствовал, что в его сердце, сквозь горечь недавней обиды и публичного позора, шевелится сожаление к этому одинокому, огрубевшему, никем не любимому человеку, у которого во всем мире остались только две привязанности: строевая красота своей роты и тихое, уединенное ежедневное пьянство по вечерам — «до подушки», как выражались в полку старые запойные бурбоны. И так как у Ромашова была немножко смешная, наивная привычка, часто свойственная очень молодым людям, думать о самом себе в третьем лице, словами шаблонных романов, то и теперь он произнес внутренно: «Его добрые, выразительные глаза подернулись облаком грусти...»